Автор девяти картин, включая одну короткометражную, одну телевизионную и одну неигровую, Марлен Хуциев вправе претендовать на место в книге кинематографического Гиннесса — как постоянно и на протяжении многих лет действующий режиссер с минимальным количеством снятых фильмов. Он и впрямь всегда был режиссером действующим. Действующим активно самим своим присутствием, оказавшим куда большее влияние на окружающую кинематографическую среду, чем любой из коллег, кто выстрелил за эти полвека не одним десятком картин. Ибо каждая его работа была не просто фильмом — она была эпохой в биографии отечественного кино. Вне зависимости от своих конкретных достоинств и даже вне зависимости от момента выхода на экраны, ибо кинематограф Хуциева — искусство пролонгированного действия, прорастающее в чужих работах через годы и расстояния.
В «Весне на Заречной улице» простодушный послевоенный неореализм, а проще сказать, забытый двумя поколениями назад реализм Бориса Барнета и его соумышленников, приобретал столь естественное и родное для отечественного кинематографа обличье сентиментализма, что даже проессиональным ревнителям кинематографического целомудрия не удалось обнаружить в нем и следа тлетворного влияния итальянской заразы. Не говоря уже о «Двух Федорах», где абсолютное ощущение фактуры эпохи, жесткая заземленность поэтики гармонически сочетались с удивительным для той поры полным отсутствием каких-либо «идеологизмов», хотя как раз в этом сюжете им было где разгуляться: война, персонажи из народной гущи, морально-политическое единство... Однако в мире Хуциева подобному просто нет места, ибо он живет по своим собственным, внутренним, имманентным законам, переживает и проживает сугубо экзистенциальные драмы и трагедии, и если «идеологизмы» начинают в него вмешиваться, он просто окукливается, не сопротивляясь, уходит в себя, замирает.
Сохрани Марлен Хуциев своих героев в мире простых истин, простых чувств, простых человеческих связей —и остался бы он счастливым пророком соцреализма с человеческим лицом. Сохрани он святую веру в то, что общий для всех разумных и нормальных существ этос повседневности можно обустроить в одном отдельно взятом советском мире — и цены бы ему не было в постоттепельном кинематографе, уже готовом на уступки в приватной сфере.
Но как раз на это Хуциев решительно не был способен: кинематографическое чувствилище эпохи, ее сердечный сейсмограф, он раньше и болезненнее других ощутил неявные тектонические сдвиги в советском сознании (и подсознании тоже), свидетельствующие о том, что лелеемый шестидесятниками этос простого человека был не более чем пропагандистской пустышкой. А теперь, в столкновении с оголившейся реальностью, он оказался и вовсе иллюзией. Впрочем, на малом сюжетном и социальном пространстве первых картин все это было еще не очевидно.
Проблемы начались с «Заставы Ильича», известной в течение четверти века под псевдонимом «Мне двадцать лет». С лирической саги о наших юных современниках, о чистоте их помыслов и глубокой идейности, о неразрывной связи поколений (лозунги эпохи я перечисляю без тени иронии, ибо Хуциев и впрямь верил, что отвечает на главный запрос времени, на благороднейший и искреннейший его социальный заказ). Но обнаружилось, что реальность, которая казалась такой простой, понятной, устроенной по законам справедливости, распадается на первоэлементы, ускользает, лицемерит, одним словом, не отвечает художнику взаимностью. Это ощущение дисгармонии сквозило из всех пор шпаликовского сюжета, оно существовало как бы отдельно и независимо от всех его духоподъемных перипетий, уводящих действие в давнее и недавнее прошлое, и было очевидно для самого неискушенного взгляда, но Хуциев еще просто не может поверить такой реальности.
Переболев свой первый конфликт с властью, он пробует эту реальность на вкус и на цвет — под другим углом, в другой среде, вроде бы более ему знакомой и понятной. Надеясь, что уже там, среди своих, среди интеллектуалов, профессиональных мечтателей и толкователей, он все-таки обнаружит гармонию настоящего человека, душевность материального мира. Но «Июльский дождь» оказывается фильмом еще более беспощадным, еще более безнадежным.
И вот тогда ревнители идеологической невинности взялись за Хуциева всерьез. И не столько потому даже, что он учуял безвоздушность советского мира. Но потому, скорей, что назвал ее по имени задолго до того, как это стали позволять себе понимать даже самые смелые и отважные властители дум.
После «Июльского дождя» он снимет «Был месяц май», удивительную по чистоте и прозрачности экранизацию чужих военных воспоминаний. А потом замолкнет на целых двенадцать лет, ушедших на подготовку так и не поставленного фильма о Пушкине.
Когда на его возвращение уже мало кто надеялся, Хуциев выпустил камерный фильм-диалог, диалог поколений в замкнутом четырьмя стенами мире среднеинтеллигентской квартиры, за пределами которой реальный мир вроде бы и не существует вовсе. У этого фильма было вполне символическое название —«Послесловие», и казалось, что он и в самом деле подводит черту.
Однако пройдет еще восемь лет, и на экраны выйдет, пожалуй, самая сложная картина Хуциева «Бесконечность» — его «8½». Окликая прежние свои фильмы (темы и мотивы из «Весны на Заречной улице», «Двух Федоров», «Заставы Ильича» легко различимы в насыщенном и драматургически дробном пространстве «Бесконечности»), автор предпринимает последнюю попытку найти ускользающую гармонию отечественной реальности. Отправляет героя, своего alter ego, в прошлое — вплоть до самого начала нашего века, куда хуциевский кинематограф еще ни разу не забредал. Но и там привычно зоркий взгляд режиссера обнаруживает тот же распад, то же томление духа, ту же дисгармонию человеческого бытия.
Впрочем, зоркость этого взгляда здесь совершенно иной природы, чем прежде: впервые Марлен Хуциев открывает за реальностью физической нечто куда более существенное — реальность метафизическую, наднатуральную, определяющую перепутанные перипетии биографии героя больше, чем все мировые войны, революции и прочие социальные катаклизмы, которые ему — и нам — довелось пережить.
Черненко М. Марлен Хуциев, сейсмограф эпохи. // Сеанс. 2015, 5 октября