Я стою в Мансуровском переулке возле большого бурого дома. Здесь в двадцатые годы жила одна близкая мне семья: муж Филиппок с женой Зиной. Он был газетчиком, она была счетоводом, им было по двадцать.
В те годы в комнате юных супругов стояли три стула, кровать, пианино, кушетка и дачный плетеный столик с фанерной доской. За этим дачным столиком Филиппок в свободное от работы в редакции время писал книгу о жизни Ллойд-Джорджа с марксистских позиций.
Им было по двадцать, но Зина уже тогда была превосходной матерью и хозяйкой, вечно она что-то гладила, убирала, вытряхивала. Сын ее, Васька, двух лет, был сероглаз, крепко, вымыт, отлично воспитан и если орал, то только по дельному поводу. Впрочем, достаточно было поставить его на клавиатуру семейного пианино и позволить гвоздить по клавишам ногами, как он мгновенно стихал. Зина немного тревожилась этим странным явлением, опасаясь, что Васька пойдет в пианисты. Ей хотелось, чтобы он стал инженером.
Вообще она любила все точное, ясное, положительное, имеющее меру и вес. Ей было только двадцать, но она не раз говорила мне, что мечтает о времени, когда в комнате будет стоять большой стол, а за столом — ее большая семья, много-много детей, а потом много внуков, и чтобы все это шумело, двигалось, гомонило, требовало ухода, возни, беспокойства. Она обожала детей — кормить их, лечить, бинтовать, укладывать спать, купать, ставить градусники. Это была неугомонная жажда забот, хлопотни, она любила все прибранное, домашнее, свое — от сковородки до старой отцовской пепельницы.
Но Филиппка она не любила.
Она подштопывала его спортивные шаровары, стирала белье, готовила кушанье, лечила его, когда он болел, даже купала. Но она его не любила.
Впрочем, он этого не замечал. Он имел сильную склонность полежать, подремать. Зине стоило больших усилий растолкать его и воодушевить на дальнейшие битвы с Ллойд-Джорджем. Она делала это упорно, упрямо, как все, что делала в жизни, и Филиппок наконец вставал, натягивал спортивные шаровары, брал в руки перо и садился за дачный плетеный столик. Вокруг был свет и уют, жена, напевая, суетилась в своем, домашнем, Васька гудел в углу, и чудилось Филиппку, что все кругом любят его, не любит только Ллойд-Джордж. Но это было не так. Зина его не любила.
Она не бросала его потому, что он был нежно привязан к Ваське. Он не был отцом Васьки, но лучшего отчима невозможно было найти, хотя очень много возможных отчимов бродило вокруг. И еще потому, что вместе с Филиппком вошло в ее дом что-то новое, чего она никогда не видела с первым мужем, который оставил ее.
Это новое состояло в приятелях Филиппка журналистах, которые каждый вечер стекались к ним в гости. Веселая, острая, молодая ватага, вечно спорившая, бойкая, всегда озабоченная, всегда беззаботная, и все знающая, обо всем понимающая. Все они, даже женатыми были, в общем, без дома, и только Зина устроила Филиппку настоящий дом.
Сразу кто-нибудь из гостей отряжался за пивом, и долго шумели словесные сшибки, и каждый в шуме, дыме и пиве кричал о том, каким должен быть журналист двадцатого века и каким журналистом намерен стать он. Затем садились за воблу и огурцы. Тут мужчины опять начинали споры, а жены, у которых не было настоящего дома, учились у Зины, каким должен быть настоящий дом. С месяцами приходило все больше гостей, споры сделались накаленней, в комнате стало так тесно и горячо, что Ваську выносили спать в коридор.
Как далека была Зина от этого мира, и как далеко отстоял этот мир от всего того, чем был ее прежний муж, прежний дом! Сперва она была опрокинута этим грохотом, этим шумом восторгов, презрений, имен. Однако натура сильная, жгучая, она в короткий срок без усилий вошла в этот огненный перекат, жадно впитывая его смысл и ход. И вот уже и она громила академистов, низвергала все ношеное, затрепанное, зашарканное и возносила незнаемое в искусстве.
Теперь она любила свой дом, сына Ваську и неведомое в искусстве. Но Филиппка она не любила.
Он был рохлей, телятиной, совершенно беспомощным даже в самых простых практических делах, и это раздражало ее. Стыдно сказать, но он не знал, как вбить гвоздь, зажарить яичницу, починить сгоревшие электропробки. Все это Зина делала сама: даже исправляла водопровод и оклеивала комнату обоями.
К тому же его надо было вечно толкать, чтобы он работал. Не будь Зины, он, кажется, так бы и залег навсегда на своей кушетке. Зина светилась опрятностью и красотой, а Филиппок, скажу сразу, был не слишком красив и опрятен. И все женщины, в особенности подруги, удивлялись, как Зина могла выйти за Филиппка, и каждой приходилось в подробностях объяснять, что все это из-за сына Васьки.
Впрочем, каким бы он ни был, муж, ее Филиппок, он принадлежал ее дому, тому гнезду, которое она свила, и Зина умело и точно начальствовала над мужем и всеми его делами. Она подсказывала ему сюжеты статей, гоняла по библиотекам за материалами, ликовала, когда к нему приходил успех, и плакала, когда его постигала авария. И снова толкала вперед и вперед, передавая свое упорство, энергию, волю. Филиппок и в горе и в радости клонился к кушетке, Зина тащила его к чернильнице и перу.
При всех своих хлопотах по дому, Ваське и мужу она каждый день в восемь утра убегала на службу — ей было двадцать с немногим, когда она уже ведала счетной группой в большом учреждении. А вернувшись с работы в шесть, она принималась тут же стучать молотком или что-то шить, или что-то вязать, мурлыча какие-то песенки, в то время как Филиппок глядел на нее преданными глазами и мямлил слова любви, отрываясь от рукописи на дачном столе. И эти промямленные, пугливые, оторванные от рукописи слова тоже выводили ее из себя, ибо те, кто вечерами бывал в ее доме, пророки предбудущих искусств, нашептывали ей слова куда более сладостные и горячие. Впрочем, никто не мог похвастаться ее особым вниманием: Зина держалась!
Ей было уже двадцать с многим, когда она в первый раз поехала с Васькой к Черному морю. Филиппок остался в Москве, чтобы доделать поправки к Ллойд-Джорджу. Поправки он сдал, книга была наконец закончена, Филиппок получил аванс и поехал к жене на юг.
Зина радостно встретила его, она загорела, и в своем скромном платьице, столь знакомом ему, с короткими по-мальчишески волосами и потрясающими ногами показалась ему такой восхитительной, что он так и обмер, опускаясь с платформы. Вместе с Зиной его встречала гурьба ее друзей, нечто более близкое ей по профессии: инженеры, экономисты. Они встретили Филиппка громовым ура, обнимали и целовали его. Люди, как оказалось, были они заводные, и вместе с ними Зина и Филиппок шатались по пляжу, прошвыривались в волейбол и пили рислинг в подвальчике, где играл фокстроты и вальсы красивый длинноволосый скрипач.
Филиппок отдыхал. Он отдыхал от газеты, гранок, Ллойд-Джорджа, с ним рядом была жена, и тут же был Васька, с которым он уходил на парусной лодке в морской простор, бескрайний, непостижимый, какой-то соленый на глаз и на слух.
Однажды, вернувшись с такой прогулки, он застал рядом с Зиной того самого скрипача, который так превосходно играл фокстроты. Тот отпрянул от Зины в таком замешательстве, что это заметил даже Васька. Скрипач, поболтавшись, ушел, Филиппок потребовал от жены объяснения.
Зина со свойственной ей прямотой, решительностью и внутренним ощущением Филиппка, как мямли и киселя, сказала, что этот скрипач ей по вкусу. — Однако это очень широкое понятие! — сказал Филиппок. — Да, широкое! — отвечала она.
И тут произошло нечто такое, чего невозможно было предвидеть. Филиппок вдруг шваркнул о стену стакан, затем другой, а потом начал крушить все вокруг, ломая стулья, тарелки, даже комод. Зина так и застыла от изумления: ни разу в жизни она не видела ничего подобного в Филиппке. Разделавшись с тарелками и комодом, муж бросился на нее с кулаками, да так яростно и остервенело, что она едва отбилась от него ногами. И, отбиваясь, внезапно почувствовала, что ей нравится в нем этот пыл, эта гроза, это прекрасное мужество, побуждающее мужчину громить тарелки и стены во имя той, что любима им. Отбиваясь, она вдруг почувствовала, что была несправедлива к бедному Филиппку, что в общем он дорог ей и что, может быть, она даже любит его. И, плача, она сказала ему об этом, когда он поутих, но одновременно, плача, подчеркнула и его вину в этом семейном казусе: он рохля, не внимателен к ней, любит поспать и не умеет даже зажарить яичницу. ‹…›
Габрилович Е. Четыре четверти. / Прогулки. М.: Искусство, 1975.