Предполагаю: знал. Не знал — так чувствовал. Не чувствуя себя кинематографическим создателем, — невозможно создать такой мир, который сотворил Герман в своей картине «Трудно быть богом».
До просмотра картины я думал: ее снимали пятнадцать лет, почему так долго?
После просмотра я удивлялся: как смогли снять за пятнадцать лет картину, в которой выверен не только каждый кадр, но каждая деталь?
Впрочем, то, что я видел, — это был не совсем фильм. Это был вариант картины, с рабочим звуком, без музыки. Некоторую часть текста читала Светлана Кармалита. Делала это здорово. Так как может читать не профессионал, но тот, кто прожил эту картину. ‹…›
«Трудно быть богом» — это не кино. Не то даже, что «не совсем кино», а «совсем не кино» в привычном смысле этого слова. Это какая-то удивительная смесь живописи и кинематографии, где важны не сюжет, характеры и прочие «киношные привычности», а что-то совсем иное, что я, например, назвать словом не могу.
Про Алексея Германа можно сказать, что он не снимает картину, а пишет ее как художник. Поэтому важна каждая деталь, каждый штрих. Фильм не сразу впускает в себя, но, впустив, уже не отпускает.
Впускает не всех. Например, тех, кто начнет сравнивать фильм и знаменитую повесть Стругацких, — не впустит. Как в свое время Тарковский снял совершенно самостоятельный и абсолютно гениальный фильм «Сталкер», мало имеющий отношения к Стругацким. Так ровно такой же по определениям фильм снял Герман. Это абсолютно самостоятельное произведение и совершенно исповедальное высказывание. Только так его можно воспринимать.
Я не то, что никогда не видел, я даже представить себе не мог, что возможен фильм, в котором будет такое огромное количество, вроде бы, человеческих лиц и при этом совершенно не будет людей. При всей метафоричности, при всей живописности фильма, «Трудно быть богом» — абсолютно четкое, выстраданное высказывание режиссера, уставшего от бесчеловечности мира. Это картина о мире, в котором бесчеловечность становится нормой. Это не аллюзии и даже не предупреждение, это, повторюсь, выстраданное высказывание.

Леонид Ярмольник сыграл в этой картине, безусловно, лучшую свою роль. Как обозначить то, что он делает здесь? Представьте себе в центре полотна Босха портрет, написанный Репиным или Крамским... Вот так, наверное.
Ярмольник играет жизнь посредине смерти... Жизнь — с ее улыбкой, иронией, страданиями, слезами, гневом, победами и отступлениями — в мире, где никто этим не обладает и никого это не интересует.
Алексей Герман пошел дорогой, которой до него не ходили. Потому так сложно анализировать его путь. Здесь не годятся никакие публицистические выводы типа: надо быть добрей; надо быть образованней; зло порождает зло; равнодушный человек ужасен, неравнодушный — прекрасен... И не то, чтобы Герман про это не говорит, просто — не это главное.
Вот живопись — она к разуму обращается или к чувствам? Кто-то из великих сказал, что живопись — это музыка на бумаге. А музыка обращается к чувствам.
А кино — к разуму. А если кино и живопись — вместе? Тогда — как? Если о самом главном в своей жизни ты начинаешь думать не потому, что тебе на это впрямую намекает режиссер, а потому, что вдруг начинаешь понимать, что не думать об этом нельзя. Ну, и как это все проанализировать на бумаге?
Если Герман идет неведомой дорогой, то дорога эта и от нас, зрителей, требует не тривиального восприятия. Понятно, что это не «киношка под попкорн». Это — повторюсь — вообще не киношка. Это произведение требует от зрителя открытой души и чистого восприятия, не замутненного никакими представлениями о том, как должно быть. Герман делает, как не должно быть. Как не может быть. Как не бывает. Любое сравнение — с произведением Стругацких, с другими фильмами других режиссеров, с другими фильмами Германа — ничего не объяснит.

«Трудно быть богом» — уникальный фильм. Единственный. Он сделан с огромным уважением к зрителю, который захочет его понять. Вопрос: ответит ли зритель фильму таким же уважительным отношением?
Это вопрос не только сегодняшнего, но и завтрашнего, и даже послезавтрашнего дня. Потому что такие картины делаются не на один день.
Максимов А. Трудно не быть богом // Российская газета. 2013. № 75. 8 апреля.
Существует расхожий критический штамп — говорить о «своем мире» того или иного режиссера. На самом деле мало кто способен создать такой мир. Недаром Ларс фон Триер в Догвилле, нарисованном мелом на полу, подверг сомнению саму возможность сконструировать Вселенную на экране. Новый фильм Германа — убедительное опровержение тезиса скептика Триера: это уже не реконструкция эпохи, а самоценная конструкция. Мир рукотворный и убедительный в каждой детали, постоянно создающий поразительный эффект включения в отдельно существующее измерение, которое продолжит жить и умирать даже после того, как прозвучит сакраментальное «Стоп, снято!» Такой свободы фантазия Германа до сих пор не знала: ведь в ненаучной фантастике придумать можно что угодно, эклектика и маньеризм лишь на пользу, а режиссер, известный невероятно медленными темпами работы, получает возможность наиграться в каждую бирюльку, обласкать камерой каждый третьестепенный артефакт. Все, что мы видим, слышим, едва ли не нюхаем и трогаем, его рук дело. Средневековье со Стругацкими, а также Босх и Брейгель — лишь промежуточные остановки на дуге, соединяющей воображение Германа с вязкой густонаселенной материей фильма.
Как и сыгравший лучшую (кто бы сомневался) свою роль артист Леонид Ярмольник — главный инструмент отстранения, призванный напомнить зрителю: это

Безвыходность положения богочеловека с Земли, навеки застрявшего в Арканаре, фиксируется бесстрастно и точно. Кадр невыносимо густо населен, общих панорам — раз-два и обчелся. Камере тесно, предметы и статисты обступают ее со всех сторон, и обзор загораживает то свиное копыто, то лошадиная упряжь, то гигантский пенис осла. Поначалу кажется, что все это зафиксировано на скрытую камеру слежения, спрятанную, по Стругацким, в драгоценном камне на лбу у Руматы. Однако эта камера видит и самого Румату, не отделяя его от остальных, и потому скорее напоминает комара-Гвидона из пушкинской сказки: маленького, но не невидимого. Ведь это насекомое-соглядатай не кто иной, как ты сам, зритель. Это тебе в глаза, как в зеркало, постоянно заглядывают все, кто пройдет мимо объектива: солдаты и бароны, монахи и палачи, первои второстепенные участники и свидетели. Чтобы ты не расслаблялся, не чувствовал себя комфортно и спокойно в кинозале, не тянулся за попкорном. Чтобы понимал: эта сказочка не про Румату — про тебя. По мере понимания герой теряет божественные черты, его ослепительно-белая рубаха и блестящие доспехи тускнут на глазах. Он ругается, харкает, сморкается, превращается в человека: финальная бойня — закономерное завершение трансформации. Личина бога — маскировка, не более. Кино — о том, как трудно быть человеком. Да и вообще, честно говоря, о том, как трудно быть.
В том числе трудно смотреть: Герман — редчайший художник, работы которого дают катарсический эффект уже после просмотра, а непосредственное ознакомление с ними всегда мучительно. Как мучительно-неспешно появление этих фильмов на свет. Как мучительна их дорога к публике. Как мучительно быть не только сыном Бога, взявшим искупление первородного греха на себя (эту функцию Герман воплощает в персонаже Ярмольника), но и Создателем, демиургом. Как мучительно смотреть на насилие — хотя давно доказано, что другой эффективной терапии, кроме терапии отвращения, не существует. Так что мучения необходимы. К тому же без родовых мук, верит Герман, ничто не родится на свет.
Вопросы, которыми задается новатор Герман, традиционны, однако в этой невероятно материальной Вселенной они впервые кажутся неумозрительными, впервые обретают вес. Это вопрос о месте художника под солнцем и месте его альтер эго — героя. В «Проверке на дорогах» выяснялось: может ли герой быть рядовым, а рядовой — героем? В «Двадцати днях без войны» — дано ли свидетелю стать героем, а герою — свидетелем? В «Моем друге Иване Лапшине» — может ли субъект действия стать объектом чувства? В «Хрусталеве» (в заголовок фильма не случайно вынесен десятистепенный персонаж, который даже на экране не появляется) — как остаться героем под прессом репрессивного механизма Истории? В новом фильме — последний из вопросов: возможен ли герой вообще или это красивая легенда, придуманная книжниками? Поэтому фабула романа Стругацких осталась на обочине, а кадр заполонила безликая толпа, сквозь которую так трудно протолкнуться — и камере, и зрительскому взгляду. Если вспоминать о Брейгеле, то перед нами — «Падение Икара». На переднем плане пахарь занят своим повседневным трудом, а трагедия случается где-то вдали, на трудноразличимом фоне.
Румата с обломанными крыльями — вполне себе падший Икар, а его родитель Герман — Дедал, неисправимо умный строитель лабиринтов. Он знает, что в этом мире верят не режиссерам и богам, а непреложным местным авторитетам — вроде безвестного табачника с Табачной улицы, чья мудрая мысль с экрана так и не прозвучала. Кстати, теперь картина называется не «Трудно быть богом» и не «Что сказал табачник...», а «История арканарской резни». В этом мнимо нейтральном заголовке — все: объективность факта и безусловность вымысла, судьба героя и безличная условность хроники. А в эпилоге к завершенной «Истории...» — несмелые звуки музыки, извлекаемые Руматой из прихваченного с Земли саксофона. Менять мир невозможно, рубить зло бессмысленно. Только и остается, что тихо на дудочке играть. Хотя когда за инструмент берется Герман, он приобретает мощь какого-то неслыханного (и многим, увы, не слышного) оркестра.
Долин А. Трудно быть Германом // New times. 2008. № 12.