Об «Иване Лапшине» писали немало. Не будем повторяться. Приведу одно стихотворение Олега Чухонцева, написанное независимо от фильма и приблизительно тогда же, когда фильм снимался:
«Амурские волны» играет оркестр духовой.
Отсохла замазка, и стекла дрожат от напора.
Как весело дуть от избытка в трубу иль гобой
и слух напрягать, подчиняясь рукам дирижера!
А свет полосатый под окнами синь и румян.
А в клубе милиции с фикусом каждая кадка.
Как весело бить колотушкой в большой барабан
и в малый стучать на предмет озорства и порядка.
Не все же свистеть или пушку таскать в кобуре,
пора и о духе подумать, о чем-нибудь прочном,
о том, например, как скрипит постовой во дворе
снежком деревенским, о совестном гнете полночном.
Не тяготы давят, а легкая тяжесть одна,
мелодия, что ли, которую на сердце носим?
С ней, может быть, тесен ремень и труба солона,
но небо другое, и воздух остер и морозен.
Ах, Горлов тупик, с хрипотцою трубящий рожок,
крута наша будущность, как пугачевская башня!
Крута, тугоуха. А выдох так чист и высок —
вот-вот оборвется... И весело как-то, и страшно!..
Не надо, думаю, никаких комментариев о полном совпадении
этого стихотворения в каждом слове с «Иваном Лапшиным».
Важнее понять, откуда это совпадение возникло. Можно было бы, конечно, сослаться и на субъективные причины. Алексей Герман и не скрывает, что снимает фильм, так или иначе касающийся близких ему людей. Олег Чухонцев — сын милиционера из Павлова Посада. Можно было бы сослаться и на судьбу поколения. Это бы все объяснило — и не объяснило бы ничего.
Думается, подобные совпадения в искусстве являются следствием глубинных культурных и социальных процессов. ‹…›
«Затягивающим», ровно волнообразным является уже сам размер, выбранный автором — пятистопный амфибрахий. Мерное качание — сродни внешней бесстрастности летописей или четких репортажей. Вместе с тем при этом качании возникает нервная вибрация в рифмах, сначала почти незаметная: «дуХоВой — «ГоБой». Происходит как бы включение звука, «х» ударно переключается в «г», «в» и «б». (А перед этим — накапливание в строке удара: «ДуТь оТ изБыТка в ТруБу» — плюс несколько старомодное «иль» вместо «или», из-за самой своей старомодности звучащее несколько приглушенно и жестковато. (Щелчок, трещина, пробежавшая по рифмам и как бы выдавшая на долю секунды, какая огромная энергия стремится разорвать стих изнутри. Но — перед этим были явные по смыслу легкие скрежетание и вибрация во втором стихе: «Отсохла замазка, и стекла дрожат от напора». Какой-то царапающий звук. Но если бы упоминание об этом звуке осталось только на смысловом уровне, то он бы промелькнул незамеченным. Здесь же этот звук проникает далее в организацию, в структуру стиха, и оттого — задним числом — заостряется и восприятие второй строки. И отсохшая замазка, и дрожащие от напора стекла приобретают фактурные плотность и прочность. Так в первой строфе берется разгон. Первоначально наметившаяся трещина (от глухих согласных в рифме к звонким, от немоты к звучанию) берется с несомненным прицелом в дальнейшее. И в предпоследней строфе вибрация усилится; когда на взятом потихоньку разгоне возникнет неточная рифма: «ноСиМ» — «мороЗеН». Она — как сверхнапряженная дрожащая струна — вот-вот лопнет. Тем более что это единственная неточная рифма в данном стихотворении. Благодаря ей происходит и резкое смысловое заострение: «воздух» становится «остер и морозен» уже не только потому, что об этом говорит автор, но и потому, что слова приобретают огромные плотность и ощутимость. Точно так же, как становятся ощутимы затянутые упругой волной ритма стоящие рядом «тесен ремень», «труба солона». И если в предыдущей строфе поэт говорил «пора и о духе подумать, о чем-нибудь прочном», то здесь эта прочность, опять же ранее смыслово заявленная, получает конкретное воплощение в стихе. ‹…›
Отсюда и окончательный итог: «И весело как-то, и страшно!..» — приобретает фактурную. важность, не меньшую, чем смысловую. В итоговом противопоставлении можно различить противопоставление, начавшееся с первого слова стихотворения. Не противопоставление даже, а сложное единство противоположностей. Смысл «весел», окрылен — потому что жесток и подтянут. Но жесткость смысла не может существовать без жесткости фактуры — и эта вторая жесткость обдирает, как наждачная бумага. Подтянутость. Но она же — и втягиваемость читателя, железное его подчинение замыслу.
Можно попробовать подойти несколько с другой стороны. Посмотрим, какие еще есть у Олега Чухонцева стихи, написанные амфибрахием — поскольку общность выбранного размера всегда указывает на общность... не ощущения даже, но предощущения. Особенно когда дело касается размера нечастого. И тогда сразу же начинает разматываться целый клубок.
Вот строки из стихотворения «Воспоминание о застольях юности»:
...где зорко молчит, размышляя о веке своем,
Невольник чугунный под сенью свободного дара.
И поставим рядом другие стихи, «За строкой исторической хроники», написанные трехстопным амфибрахием:
Опять эта зоркая злость
И этот простор подневольный...
Дважды, в разном контексте, «зоркость» оказывается противопоставлена «неволе», «подневольности» и одновременно сплетена с ней. Откуда? Как? И здесь нам обратным ходом поможет «Иван Лапшин». Ведь Лапшин «зорок» именно настолько, насколько он «подневолен», насколько он подчинен своей службе, ее строгой организации, неустроенному быту. Эти два качества в нем неразделимы. Если же мы представим, что зоркость — это отточенность взгляда, а подневольность — подчиненность данности, болезной необходимости, факту, то мы получим то же двуединство, о котором постоянно пытаемся говорить.
Биргер Л. Гипноз фактуры // Искусство кино. 1992. № 3.