Признаюсь, я не особенно люблю Великого Немого, но я отлично понимаю, в чем заключаются его могущественные качества, которые могут одинаково легко быть использованы на службу добру и злу.
Эллинский закон о трех единствах, ограничивающих простор драматического театра, не существует для экрана. Фильма в десятую долю секунды может перенести зрителя с северного полюса на экватор, из 15-го столетия в 32-е, из дворца в хижину тряпичника; она заставляет людей проходить сквозь стены, ходить по потолку, или медленно, на глазах зрителей, постепенно таять и исчезать без следа, — словом, возможности ее безграничны. Одного только она не может: ее служителям — актерам, сыграв на первом представлении бездарно, вяло или безграмотно, никак уж нельзя поправиться во втором: ее единственный штамп остается навсегда без вариаций.
Но вот где кинематограф увлекателен, благороден и чрезвычайно полезен, — это там, где он является спутником, сотрудником и иллюстратором знания. Он в движении, в живых образах расскажет людям и о семейной жизни соловья, и о нравах пчел, и о военной пляске дикарей, и о ловле крокодилов, и об охоте на львов, и об извержении вулканов, и о производстве шелковой материи, и о том, как делается хирургическая операция.
Правда, тот же аппарат может объяснить желторотым мальчуганам о том, как совершаются налеты на банки и как вскрываются несгораемые ящики, и много раз малолетние преступники признавались на следствии, что ввел их в соблазн кинематограф. Однако, такое двоякое лицо есть и у театра. Это давно учитывают чуткие люди. В Париже, например, существуют «Бон театр» (кэ де Пасси) и «Бон синема» (ул. Франсуа премье). В обоих идут очень хорошие нравственные представления, но — увы! — они всегда пусты. Слишком пресно. Но из этого вовсе не следует, что бы синема и театр, будучи свободными, веселыми, занимательными, изящными, играли на дурных чувствах толпы.
Уже после того, как я поделился с читателями журнала «Театр и Жизнь» моими мыслями о грядущем говорящем кинематографе — я неожиданно нашел в газетах довольно веское им подтверждение. Высказался сам Чарли Чаплин. Конечно, у этого человека в широких штанах — мировая слава. Но все-таки, он, конечно, не так велик, как о нем кричала, угождая всевластной публике, услужливая пресса. Ведь, написал же однажды какой-то не в меру пылкий театральный критик, что в новой эре человечества блестят немеркнущими звездами лишь два великих имени: одно начинающее эру, другое ее венчающее, одно Иисуса Христа, другое Чарли Чаплина. Конечно, такое преувеличение и нелепо, и нагло, и противно, но авторитет Чаплина, все же, несомненен в делах и вещах, касающихся синема.
И еще я услыхал с удовлетворением о том, что фотография за последние дни сделала много замечательных завоеваний. Она одолевает, наконец, свойственную ей перспективную ложь, исходящую из того оптического закона, что сила света пропорциональна не расстоянию, а квадрату расстояния. Каждый из нас, например, замечал, с какой старательной заботливостью опытный фотограф заставляет клиента убирать руки назад и отнюдь не держать их на коленях. И он прав. На наш, человеческий взгляд выставленная вперед кисть руки кажется больше своей натуральной величины, ну, скажем, на три вершка: фотографический снимок увеличит ее на девять вершков. Также и со снимкой ландшафтов: предмет, отстоящий от вас на шесть сажен, отдаляется фотографией на тридцать шесть, и т. д. Как удалось современному фотоаппарату исправить эту ошибку, я, по скудости моих знаний, не представляю себе. Поживем, увидим и поймем.
Другой громадный шаг вперед Великого Немого состоит в том, о чем я лишь мечтал в прошлых статьях: синеартист уже на самом деле вскоре вышагнет из двухмерного плоского экрана, и сзади него мы почувствуем не полотно, в которое он был втиснут, а свободное пространство, наполненное воздухом.
Представьте себе, что на ваших глазах рафаэлевская Мадонна вдруг вышла бы из рамы и свободно пошла бы по галлерее Дрезденского Музея. Подобного чуда и добьется кинематограф при помощи стереоскопа. Все мы помним стереоскоп, милую детскую игрушку, в котором мы так выпукло и радостно видели и Рим, и плантации в Азии.
И опять одно торжество — цветная фотография. Мы, старое поколение, помним ее давным-давно, с тех времен, когда она была еще игрушкой. Сначала ей очень увлекались, легкомысленно сулили ей громадную будущность. Я видел, как ею искренно, любовно и кропотливо занимался покойный Л. Андреев. Увы, она оказалась лживой, ненужной, неестественной, скучной. Вскоре о ней забыли. Но, замечательно! Очень многие игрушки, которые мы, взрослые дети, поиграв ими, бросали в сорный ящик, эти игрушки вдруг, точно чудом, выбирались из мусора и превращались в великие изобретения. Так случилось и с картонным телефоном, с тою малой вертушкой, из щелки которой мы видели дровосека, рубящего дрова, а бумажный змий был родоначальником авиации... Так пришла и новая цветная фотография, в которой все правдиво и верно, до точности, природе.
Что говорить, громадные ресурсы у Великого Немого, особенно, когда в его средствах будет возможность передавать все стихийные звуки, какие знает природа. Но одно ему недоступно: самый прекрасный из всех звуков в мире — сладостный звук человеческого голоса. И если на нем заговорит кинематограф, то это все-таки будет голос глухонемого — жесткий и страшный.
Куприн А. Великий немой // Театр и жизнь. Париж. 1929. № 8, 9. Цит. по: Киноведческие записки. 1997. № 34.