Мне был необходим друг, товарищ по работе, человек, который мог бы чувствовать себя в причудливом сервантесовском мире как дома. Искать было недалеко, у меня не возникло и минуты сомнений: друг жил рядом, на той же улице, что и я.
Евгения Львовича Шварца теперь часто вспоминают: выходят его книги, ставятся «Тень», «Голый король», «Обыкновенное чудо». С большим успехом прошел в парижском Театре Наций «Дракон». Критики исследуют его драматургию, опубликованы мемуары о нем. Но я уверен, что большая судьба его произведений только начинает складываться.
Время уже проверило жизненность его искусства. Случилось так, что сказки Шварца все сильнее говорят о реальности, а многое из того, что когда-то принималось за реализм, сегодня выглядит глупыми сказочками.
При жизни ему никак не могли отвести места. Литератору полагалось быть куда-то отнесенному. Ну а что было делать с Шварцем? Его пробовали считать лишь детским писателем, однако взрослые задумывались над его образами. Его попрекали тем, что некоторые его сюжеты повторяли Андерсена, но «инсценировщиком» был и Шекспир («Гамлет» и «Король Лир» писались, как известно, поверх старых пьес). Его прорабатывали за уход от действительности (кому теперь нужны сказки?) и за слишком близкое к ней приближение (сказки, а похоже на жизнь!). Такая критика, к счастью, выходит из обихода. Жаль только, что и Шварца уже нет в живых. ‹…›
В сказочных сюжетах живет народная мудрость; Шварц подхватывал их не по прихоти: сама жизнь требует или продолжения старых историй, или же, напротив, их забвения. Каждый художник по-своему наследует прошлое. Но как открыть место, где таится клад? Развить традицию, наполнить ее жизнью так же сложно, как ее опровергнуть. Поди разберись, в какой из шкатулок заперто сокровище.
Шварц выбрал ту, на которую уже давно никто не обращал внимания, разве только какие-нибудь ветхие старушки-сказительницы... Что, казалось бы, можно было найти в ней людям середины XX века? Открывать ее, да еще и искать в ней что-то ценное, никому не приходило в голову. ‹…›
Шварц выбрал для себя «поэзии ребяческие сны». Родом этого недуга хворал и герой Сервантеса.
— Знаете, — сказал мне однажды Евгений Львович, — вчера я просто прелесть как поработал. Целый день не вставал от стола. И наконец-то, после долгих мучений, удалась мне реплика дерева.
Откровенно говоря, мне не показалось, что сочинять текст для дуба или сосны представляло такой уж интерес. Но проходило время, Евгений Львович читал мне свои новые страницы — итог большого труда, — и драгоценность таких слов становилась очевидной.
«В пяти годах ходьбы отсюда, в Черных горах, есть огромная пещера, — говорит странствующий рыцарь Ланцелот в „Драконе“. — И в пещере этой лежит книга, исписанная до половины. К ней никто не прикасается, но страница за страницей прибавляется к написанным прежде, прибавляется каждый день. Кто пишет? Мир! Горы, травы, камни, деревья, реки видят, что делают люди. Им известны все преступления преступников, все несчастья страдающих напрасно. От ветки к ветке, от капли к капле, от облака к облаку доходят до пещеры в Черных горах человеческие жалобы, и книга растет. Если бы на свете не было этой книги, то деревья засохли бы от тоски, а вода стала бы горькой».
Такими книгами представляются мне «Дон Кихот» и «Гамлет». ‹…›
«На моих глазах проходила работа над сценарием „Дон Кихота“, и Шварц делился тем, что задумал, что делал, что получилось, а что не вышло, от чего пришлось отказаться, — написал Л. Н. Рахманов в своих воспоминаниях. — Например, от привычной для Шварца сказочности начала сценария его убедил отказаться постановщик фильма Г. М. Козинцев, склонявшийся к тому, чтобы сразу, с первого кадра, показать Испанию подлинную, чесночную, в чем Шварц охотно с ним согласился».
Пролог, который прочитал мне Евгений Львович, был полон поэзии: мальчик-паж взбирался на самый верх высокого дерева: открывались дороги, скакал королевский герольд, знатная дама ехала в карете, лакеи стояли на запятках, а в кустарнике прятался от экономки Дон Кихот.
Однако поэзия Сервантеса представлялась мне иной. Это было, пожалуй, единственный раз, когда мы с Евгением Львовичем поспорили. ‹…›
Действующие лица расположились в сценарии по-новому. Мы отказались от традиционного контраста рыцаря и оруженосца. Санчо Панса был по-своему и мечтателем и мудрецом. Толстый брюхом, но легкий на подъем, он бросал хозяйство, пускался в неведомый путь. Разве жадность гнала его из дома? Получая в оплату лишь побои, он не оставил рыцаря. Потеха с губернаторством не получилась: Санчо судил по всей мудрости народного понимания добра и зла.
Рыцарь и оруженосец не походили друг на друга внешностью и повадками, но какие-то стороны их духовного существа были схожи.
Толубееву оказался близок и грубоватый юмор и душевная простота. Нам хотелось совместить детскую память о простаке на ослике и горечь мыслей о том, чем кончаются на земле поиски справедливости.
По-иному нам представлялась и Альдонса. Ведь мечты рыцаря при перемене угла зрения не выглядят нелепицей. Как всякие мечты, они какой-то стороной соприкасаются с жизнью. Нелепа мысль об оруженосце, но Кихано выбрал по-своему умного и преданного крестьянина. И предметом рыцарской любви стала не похабная девка (обычный контраст Альдонсы — Дульцинеи), а милая и добрая девушка. Студентка Института журналистики Л. Касьянова казалась мне правдивой и поэтичной в этой роли.
Три образа сливались в своеобразное единство: возвышенная мечта, смекалка и юмор, прелесть естественной простоты. Тремя сторонами хотелось показать испанский народ. Да и всякому народу присущи такие черты.
Бакалавр Караско, каким его написал Шварц и весело и талантливо сыграл Вицин, был не только пройдохой, как в книге, но и человеком своей идеи: все в мире было ему ясно. Курс в Саламанке дал ответы на все. Ничего сложного в жизни нет. Наука все открыла. «Настало новое время, сеньоры! — проповедовал он окружающим. — Тысяча шестьсот пятый год! Шутка сказать».
«Бакалавр! — отвечал ему в конце фильма идальго. — Ваше благоразумие — убийственнее моего безумия».
Шварц не смог присутствовать на премьере фильма. Он лежал тяжело больной. Я пришел его навестить.
— Я хочу написать сценарий, — приподнялся он с постели. — Начало такое: ночная улица, тихо, прохожих нет. Старый дом посмотрел на другой дом и сказал... Но реплика дома у меня пока не получается.
Больше я Евгения Львовича уже не видел.
Козинцев Г. Глубокий экран. М.: Искусство, 1971.