О крымском подполье мало написано, ничего не сделали и кинематографисты. Условия борьбы в подполье были особенно трудными. Врангель укрылся за гигантским, хорошо укрепленным валом Перекопа. В Крыму оказались самые ярые враги. Шла опасная и кровавая борьба.
В этой борьбе у нас было несколько провалов. В один из таких провалов я был арестован. Контрразведка помещалась в здании симферопольской гостиницы. Меня привели к вежливому полковнику. Он предложил мне папиросу. Я, поблагодарив, отказался, потому что не курил. Он ровным, почти скучающим тоном предложил мне рассказать о моей деятельности, о моих товарищах. Полковник остался недоволен моим отрицательным ответом. Он с сожалением, как бы извиняясь, сказал, что очевидно, ему придется получить сведения иным путем.
В комнату вошел высокий, ладно скроенный человек в бурке. По знаку полковника он попросил меня следовать за собой. Мы вошли в другую комнату. Там нас ждал еще один человек в форме фельдфебеля. Человек в бурке обратился ко мне с тем же, что и полковник, вопросом. Я сказал, что на вопросы не смогу ответить, так как людей, которыми они интересуются, я не знаю.
Я сидел на стуле, эти двое стояли рядом с обеих сторон. Человек в бурке снял с пуговицы мундира шомпол, обтянутый кожей. Я смотрел в сторону этого офицера. Фельдфебель в этот момент надвинул мою студенческую фуражку мне на глаза. Я поправил. Человек в бурке опять надвинул. Я поднял руки, чтобы поправить фуражку, но фельдфебель заткнул ею мне рот, а человек в бурке нанес сильный удар в бок по печени. Я глухо крякнул. Фельдфебель как ни в чем не бывало надел фуражку мне на голову. Высокий резким движением скинул бурку. Передо мной предстал щеголеватый офицер. Наверное, я смотрел на него со злостью. Он спросил: «Каковы будут ответы?» Я сказал, что не знаю ничего. Фельдфебель опять надвинул мне фуражку. И на этот раз с двух сторон они ударили меня так, что потемнело в глазах и захватило дух. Не успел я перевести дыхание, как фельдфебель почти отеческим движением поправил на мне фуражку. Офицер спросил: «Ну как, будем отвечать?»
Я прикрыл глаза и совершенно отчетливо увидел дорогих сердцу моему товарищей. Казалось, слышу рассказы этих людей о героическом, о романтиках революции. Сказочно быстро прошли передо мной и дела их, жизнь во имя других. И вспомнил: если глубоки убеждения, то можно ради этого отдать свою жизнь.
Я открыл глаза, молча смотрел на офицера. Мое молчание привело офицера в ярость. Фельдфебель схватил меня за грудь и бросил на стоявшую в углу железную кровать без матраца. Офицер подскочил ко мне и начал бить шомполом. Я закрыл лицо руками. Я стонал, стараясь не кричать. Очнулся в крайней по коридору комнате. На стене я заметил зеркало. С трудом добрался до него и не узнал себя: глаза заплыли и слились с носом, губы запеклись кровью. Я не мог говорить.
Вошел офицер контрразведки, который допрашивал меня. Он долго смотрел на меня: «Ну и как?» Я не мог раскрыть рта. Меня потащили на допрос. Экзекуция продолжалась около двух недель. День, когда меня отправили в тюрьму, я считал днем своего спасения.
Во второй камере в «церковном коридоре» тюрьмы находились люди, которым угрожала казнь. Там я встретил дорогих людей, о которых спустя годы слагались песни. Меня обступили заключенные. Они с участием смотрели на меня и молчали. Я с огромным трудом повернул голову и сказал: «Я не плакал, я не кричал, я только стонал про себя…» Эти слова запомнились мне на всю жизнь, они выражали все, о чем я тогда думал, чем жил, — мое романтическое кредо, которое было рождено не книжной фантазией, а самой революционной былью, рождено людьми, которые окружали меня.
Донской М. Из автобиографии// Советский экран. 1975. № 5.