Появись он раньше — наверняка нашел бы свое место в сбалансированном мире советского кинематографа. Место достойное, но все же не центровое, окраинное: территория актерского «выгула» была бы ограничена не его, Виктора Сухорукова, притязаниями, но рамками амплуа неврастеника, при помощи которого Сухорукова наверняка попытались бы приручить. Но он, чудной, рано полысевший субчик с оттопыренными по- разному ушами и шальными огоньками легкого безумия во взоре, пожаловал тик-в- тик: психически неуравновешенное, расхристанное и явно не в себе позднесоветское-раннероссийское кино обрадовалось ему как родному.
Чертиком из табакерки выпрыгнул Сухоруков в Бакенбардах: истовый почитатель солнца русской поэзии, с жаром насаждающий его культ, декламирующий его строки с пеной у рта, обуянный грозной вьюгой идеологического вдохновения. Мелкий бес в белом, с пушистыми баками и при трости с массивным набалдашником. После каждой новой роли он будет именно что чертиком запрыгивать обратно в свою табакерку- сухоруковку, чтобы являться другим — даже внешне (при том, что природный облик Сухорукова, как следует из сказанного выше, не «смытый», а острый, перченый). Его человечек- грибок в нахлобученной шляпе с обвислыми полями («Счастливые дни») столь же не похож на бледного фанатика, мнящего себя библейским пророком («Хромые внидут первыми»), как неожиданно грузный фиксатый бандит («Брат») на яйцеголового упыря с лошадиным оскалом («Про уродов и людей»). Известность ему принесла «Комедия строгого режима», где Виктор Сухоруков сыграл в одной роли — три: мелкую лагерную сошку, зачумленную шестерку; вождя мировой революции, которого эта шестерка, насмотревшись ленинианы, по-щукински азартно изображает на репетициях спектакля в зоне; и неуловимо переходное состояние, когда сквозь черты зэка-заморыша проступает облик самого человечного человека — и наоборот. Вообще умение сыграть переход-перескок из состояния в состояние, переключить тумблер так, чтобы сдвиг не выглядел самочинным, но был обеспечен внутренне, — это умение присуще Сухорукову в высшей степени. Тот же ретивый основатель клуба пушкинистов-патриотов («Бакенбарды») преображался из вменяемого энтузиаста своего дела в вождя-безумца, и это преображение — резкое, в несколько уверенных шагов — убеждало. Хладнокровный философствующий убийца («Хромые внидут первыми») в финале срывался в истерику, бился в конвульсиях, рыдал безутешно. Обиженный, униженный, оскорбленный и безымянный обитатель пустынного города, несчастное существо с забинтованной головой и скорбно опущенными уголками губ — вдруг огрызался, рявкал, кротость облетала с него, злобного щелкунчика («Счастливые дни»). А самоуверенный жлоб, наоборот, обмякал с размазанной по лицу кровянкой («Брат»). Пожалуй, без такого сдвига — если не считать эпизодических блесток — сыграна им лишь одна серьезная роль: нелюдь с гладко выбритым черепом и глазами- буравчиками, растлевающий чинное петербургское семейство («Про уродов и людей»). Но, во-первых, такое решение было явно продиктовано режиссерской задачей, обусловлено программным внепсихологизмом фильма, где зло становится предметом изображения, а не постижения; во-вторых, и в этой своей статуарности, однозначности персонаж вылеплен смачно, с присущим Виктору Сухорукову вкусом к гротеску и резкому жесту. Сыграл как спел, и обратно в свою табакерку — прыг.
Савельев Д. Новейшая история отечественного кино. 1986—2000. Кино и контекст. Т. III. СПб.: Сеанс, 2001.