Нулевой социум
О прозе Вацлава Серошевского, ставшей источником для якутских сюжетов Алексея Балабанова.
Среди литературных первоисточников фильмов Алексея Балабанова якутская проза Вацлава Серошевского известна меньше всего. Творчество этого когда-то знаменитого польского писателя в России интересует в основном профессиональных полонистов и ориенталистов. Показательно, что на сайте Internet Movie Database была создана отдельная страница «Vatsslav Serashevskii» — при уже существующей «Waclaw Sieroszewski».
Между тем Вацлав Серошевский — человек выдающийся, и ему было чем увлечь Балабанова.
Вацлав Леопольдович Серошевский (как он писался в русских документах) родился в 1858 году недалеко от Варшавы, в семье небогатых помещиков. В 1874 году бросил гимназию, поступил в железнодорожный техникум и одновременно начал подрабатывать в ремонтных мастерских. Там он познакомился с пролетариатом как таковым и с новейшими пролетарскими революционными идеями (в раннем марксистском варианте), вступил в подпольный кружок, и в 1878 году вместе с товарищами был арестован и помещен в Варшавскую цитадель. В 1879 году в цитадели начались волнения заключенных, Серошевский принял в них самое деятельное участие. Последовал скорый суд и суровый приговор: восемь лет строгого крепостного режима, «смягченный» по причине несовершеннолетия до поселения в Восточной Сибири. После девятимесячного этапа из Варшавы через Москву, Нижний Новгород, Тобольск, Красноярск, Иркутск, Якутск — через всю огромную империю! — 19 мая 1880 года Серошевский прибыл в Верхоянск.
Первые три якутских года Серошевский прожил, как большинство поселенцев: работал (слесарем, кузнецом), общался с земляками-товарищами по несчастью, осваивался в местной жизни. В доме у одного из ссыльных поляков познакомился с молодой якуткой и женился на ней по местным обычаям; ее звали Чэльба кыса, по-русски Арина Слепцова, а он называл ее Анной, Аннушкой. Вскоре у них родилась дочка Мария. Однако перспектива долгой счастливой жизни в якутском крае совсем не прельщала Серошевского. В 1881 и 1882 годах он предпринимает две попытки побега — обе неудачные.
В первый раз Серошевский вернулся с полпути, когда понял, что переоценил свои силы. Вторая попытка была организована с почти жюль-верновской фантазией: Серошевский с товарищами собирался спуститься на лодке по Яне, выйти на чистую воду и под парусом пойти на восток к Берингову проливу — о возможности доплыть до берегов Америки стало известно от участников погибшей экспедиции полярного исследователя Джорджа Вашингтона Делонга, который и разведал этот маршрут. Однако лодку затерло во льдах в устье Яны, и беглецов перехватили казаки. Серошевский, как организатор, был приговорен к пяти ударам кнута — наказание не только унизительное, но и опасное для жизни, если кнут окажется в умелых руках. Однако именно этих рук в Верхоянске не нашлось, и в связи с отсутствием палача (официальная формулировка!) наказание было заменено вечным поселением в местах, «удаленных более чем на 100 верст от торгового пути, реки или города».
Неудачный побег, новый — «вечный» — приговор, утрата среды общения, которая была в Верхоянске, привели к глубокой депрессии. Именно в это время Серошевский решает стать бытописателем Якутии. Он начинает писать, хотя писательством это едва ли можно назвать. Это почти мучительное рождение письменности, буквы за буквой, слова за словом, причем не в метафорическом, а в самом прикладном смысле: на бересте, на обрывках газет, с помощью самодельного пера и чернил.
Для литературных занятий вроде «землю попашет, попишет стихи» не было ни времени, ни возможности. Серошевский жил полноценной якутской жизнью — сначала у родственников жены Андрея и Аполлона Слепцовых в Андылахе, потом у Яна Слепцова в Йонджи, позже обзавелся собственным хозяйством в Баягантайском, Хангаласском и Намском улусах (все это в полном соответствии с приговором — за 200, а то и за 300 верст от какой бы то ни было цивилизации). В письме к сестре он рассказывал: «Я посеял и забороновал 8 моргов [примерно 4,5 гектара] хлеба, который уже теперь взошел и зеленеет; ‹…› до сих пор еще чувствую себя сонным и измученным в результате того напряжения, которого требовала эта спешная и не терпящая промедления работа, так как зерно нужно тут обязательно бросить во влажную землю, иначе в результате нехватки влаги оно засохнет и не взойдет. ‹…› Разумеется, работа в поле не позволяла мне заниматься литературой» (письмо от 3 июня 1888 года).
И затем, два года спустя: «Работа на пашне не является идиллией, она изнуряет и истощает чрезмерно. После сева я снова заболел и проболел неделю. Теперь здоров и готовлюсь к пахоте» (5 мая 1890 года)[1].
В 1887 году от воспаления легких и туберкулеза умерла Анна — Арина Слепцова — Чэльба кыса, якутская жена Вацлава Серошевского; он остался вдвоем с дочерью. За четыре года он написал три первых «якутских» рассказа: «Хайлак», «Осень» и «Украденный парень»; все три были опубликованы по-польски в варшавской газете «Голос» в 1887–1888 годах под псевдонимом «В. Сирко».
Перемена участи произошла в 1890-м — Серошевского приняли на должность в Техтюрскую волостную управу (в 45 км от Якутска). Еще через полтора года он получил паспорт, позволивший ему свободно перемещаться по Восточной Сибири; вместе с дочерью переехал в Якутск, а в конце 1892 года — в Иркутск. Здесь Серошевский занял должность помощника секретаря Иркутской Думы, но главное — его этнографическая работа получила поддержку известных ученых (в частности, Григория Потанина и Петра Семенова-Тян-Шанского) и местных меценатов. Еще два года Серошевский оставался в Иркутске, работая над повестями и рассказами и систематизируя собранный этнографический материал. В 1894 году он уехал в Петербург, в 1895 году «Якутские рассказы» вышли по-русски отдельной книжкой (2-е издание — в 1898-м), в «Русском богатстве» напечатана повесть «На краю лесов». В следующем году Императорское Русское географическое общество выпустило в свет 700-страничный труд «Якуты: Опыт этнографического исследования», который, по представлению редактора, академика Н. И. Веселовского был удостоен золотой медали. В 1897 году Вацлав Серошевский получил возможность вернуться в Польшу. Ему еще не исполнилось 40 лет.
Жизнь оказалась длинной, еще несколько лет назад Серошевский на такую не рассчитывал. Путешествия на Кавказ и Дальний Восток, в Индию и Египет. Дважды пришлось сидеть в Варшавской цитадели (в 1900 и 1905 годах), после чего, не без оснований опасаясь новой Сибири, Серошевский нелегально перебирается в Галицию, а затем в Париж.
В 1914 году 56-летний Серошевский поступил вахмистром в уланский полк Польских Легионов, созданных Юзефом Пилсудским, и принял участие в военных действиях против русской армии. С Пилсудским Серошевского связывали давняя личная дружба и политическое родство; в ноябре 1918 года первый стал главой возрожденной независимой Польши, второй — министром пропаганды, но вскоре оставил активную политику и вернулся к литературе. Между войнами Серошевский был одним из самых заметных польских писателей и общественных деятелей, председателем Союза писателей Польши, польского Пен-клуба, Академии польской литературы, сенатором польского парламента. В сентябре 1939 года 80-летний Серошевский обратился по радио к защитникам осажденной Варшавы. Почти всю оккупацию он прожил в Варшаве и умер за две недели до конца войны, 20 апреля 1945 года. За свою почти шестидесятилетнюю писательскую карьеру Серошевский написал десятки книг, по его сценариям поставлено четыре фильма (в том числе «Ветер с моря», реж. Казимеж Чинский (1930); «В Сибирь» (1930, озвучен в 1937-м); «1914-ый год», реж. Хенрика Шаро (1932); «Девушка ищет любовь», реж. Ромуальд Гантковский (1938)). В 1958–1964 годах вышло собрание сочинений Вацлава Серошевского в 20 томах.
Нас будут интересовать только ранние якутские рассказы и повести «На краю лесов» (напечатана в «Русском богатстве» в 1895 году) и «Предел скорби» (напечатана в «Мире Божьем» в 1900 году) — непосредственные источники балабановских сюжетов.
Творчество для Серошевского с самого начала было больше, чем просто литературой. Он начал писать после двух провальных побегов (насколько легко устраивается побег в поставленном по его сценарию фильме!), которые навсегда отрезали его от Польши.
Литература стала для Серошевского возможностью преодолеть кажущееся неизбежным поглощение чужеродным миром. Несмотря на долгую жизнь вместе с якутами, на якутских жену и дочь, он всегда сохраняет дистанцию, взгляд со стороны, жесткий и отстраненный. И немедленно перестает писать о Якутии, как только покидает ее.
Напомним, что первые три якутских рассказа — в том числе и «Хайлак» — были опубликованы на польском в варшавской газете «Голос»: они были переданы окольными путями, вывезены «из глубины сибирских руд» в подкладках и тайниках. С самого начала это были не просто публикации, а почти голос с того света, «Из глубины», «De profundis clamavi ad te, Domine...».
Но и последующие публикации в «Русском богатстве» и «Мире Божьем» (эти журналы на тот момент входили в первую пятерку по популярности и общественному авторитету) оказались включены не столько в литературный, сколько в идеологический контекст. Оба издания были вполне дружественными и прогрессивными. Серошевский вписался сразу в несколько контекстов. Достаточно просмотреть оглавление, чтобы отметить целый ряд с той или иной точки зрения близких публикаций: повести Стефана Жеромского и очерки Леона Василевского (переводы с польского), записки и стихи отбывшего каторгу и жившего на поселении в Кургане П. Ф. Якубовича, сибирские рассказы и повести Д. Н. Мамина-Сибиряка и еще целый ряд материалов по истории и современности Урала и Сибири, а также «Челкаш» Максима Горького. Произведения (как это и должно быть в хорошем журнале) стягивались ниточками взаимосвязей: поляки, каторга и ссылка, восточные окраины, русифицируемые инородцы (припомним особый интерес к этой теме со времен «Мултанского дела»), босяки-маргиналы... Заглавия и подзаголовки заранее устанавливали главный — «идейный»! — смысл публикаций: «Кусок хлеба», «Бездомные», «Впотьмах», «В голодный год», «Без дороги», «Захолустье», «Заброшенные дети», «В мире отверженных: Записки бывшего каторжника» и так далее. Именно в эти контексты вписались якутские рассказы и повести: «На краю лесов», «Предел скорби: Повесть из жизни прокаженных».
Сейчас проза Серошевского заслуженно считается важнейшим источником для историков и этнографов. В 1993 году (почти через 100 лет!) было переиздано его этнографическое исследование «Якуты»; в 1997 году — «Якутские рассказы» (с добавлением повестей и воспоминаний; М., Якутск: Кудук); в 2009 и 2012 гг. вышли в свет переводы его книг на якутский язык («Саха сирин туhунан кэпсээннэр» и «Ахтыылар»). В августе 2014 года в музее Хатын-Арынского наслега Намского района Республики Саха была открыта мемориальная панель, посвященная «польскому якуту». Михал Ксёнжек, польский исследователь и путешественник, написал книгу о своем путешествии «в страну польских научных открытий» (как была названа одна из рецензий); в ней говорится: «Каждый экскурсовод в здешнем музее расскажет вам о том, что монументальный труд Серошевского ‹…› вдохнул в народ национальный дух, дал ему гордость. ‹…› Назовите это имя случайным людям на улице, и трое из четверых будут хорошо знать, о ком вы говорите»[2].
Специфика прозы Серошевского обусловлена именно внелитературностью, существованием вне культурной среды и литературной традиции — с одной стороны, сухим этнографическим заданием — с другой, и человеческим и языковым остранением — с третьей.
Собираясь заняться бытописанием якутской жизни, Серошевский не имел ни литературного, ни научного фундамента.
Этнография в то время была одной из самых энергично развивающихся отраслей географической науки. Восточно-Сибирский отдел Императорского Русского географического общества, базировавшийся в Иркуске, был очень активен и за отсутствием профессионалов во многом держался именно на ссыльных.
В помощь им были разработаны планы этнографических описаний, опросные листы и так далее. Все это так или иначе было направлено на унификацию научных исследований, усиление аналитической составляющей и построение некоего статического инварианта. При подготовке книги «Якуты» Серошевский осуществил обработку собранного им материала.
С одной стороны, Серошевский стремится к бытописательской, этнографической фиксации реальности, а с другой, осознавая свою литературную беспомощность, охотно копирует и использует для описания якутской жизни языковые обороты текущей польской беллетристики и польских переводов научных текстов. В его переписке с сестрой упоминаются произведения Элизы Ожешко и Генриха Сенкевича, стихи Марии Конопницкой и рассказы Адама Шиманского (бывшего ссыльнопоселенца, уже покинувшего Сибирь), и множество научных книг: ботаник Йозеф Ростафинский и филолог Хиполит Цегельский, Ч. Ломброзо, Т. Рибо, Э. Лавеле, Г. Спенсер, Ч. Дарвин и так далее. «Что там нового в литературе? Каждая новинка, которую ты посылаешь, жадно проглатывается ‹…›», — пишет он сестре.
Постоянный конфликт между бытописательской точностью и литературной банальностью иногда проявляется с поистине химерической выразительностью. Так, наглядный пример стилистической какофонии наблюдаем в начале рассказа «Осень»: идет дождь, и зажиточный якут с семьей, гостями и работниками вынужденно отсиживается в юрте.
«На беду ливень не довольствовался дырами в крыше, оставшимися с прошлого года, и наделал себе новых; по всей избе лило на голову и на плечи, а под ногами на глиняном полу образовалась глубокая и все возраставшая лужа. Всевозможные нечистоты: остатки пищи, отброски рыбы и дичи, навоз телят, — втоптанные в землю и высохшие за лето, — отмокли и наполнили юрту невыносимой вонью. ‹…› В юрте царило глубокое молчание, вещь довольно необычная в месте, где находилось несколько якутов. ‹…› Я предчувствовал, что тишина эта не кончится добром, и действительно, гроза разразилась скоро. Вызвал ее работник, прозванный „Тряпкой“ за свою вялость и физическое убожество. Бродя из угла в угол с самого утра, он опрокинул наконец ведро и разлил воду. Это переполнило чашу».
Неуместные «разразившаяся гроза» и «переполненная чаша» не сочетаются с точным и скупым на эпитеты описанием интерьера юрты.
Вот еще одно описание из «Хайлака»: «Настала ночь... На севере кровавая полоса зари стала такой узкой и бледной, какой уже должна была остаться до завтрашнего рассвета. Постепенно темнеющее по направлению к югу небо уже оделось несколькими робко сверкающими звездами; на болоте перестали посвистывать кулики; пара диких уток, шумя крыльями, пролетела и опустилась в соседнем озере; заросли, луга, река и бор скрылись под прозрачным покровом летней полярной ночи, а в тайге появились привидения».
Попытки декорировать описание при помощи художественных образов весьма неуклюжи: «кровавая полоса зари» бледнеет, а небо каким-то образом «оделось» (пусть бы украсилось!) несколькими звездами, которые оказались, к тому же, «робко сверкающими». Пейзаж же создается при помощи нейтральных слов. Может быть, именно этот диссонанс имел в виду сам Серошевский, когда говорил о «Хайлаке», что он «получился скомканным и изорванным».
Катастрофичность российского общества 1990-х столь же буднична, что и в якутском лепрозории.
Языковое напряжение якутских рассказов Серошевского было связано и со сложно выстроенной языковой идентичностью. Изначально Серошевский собирался писать только по-польски, печататься в польских изданиях и войти в польскую литературу «ежели не ‹…› знаменитым, то во всяком разе ‹…› известным». Польский язык был для него последним оплотом утраченной свободы: «Ах, этот язык, сколько он мне стоит труда, бумаги и времени! Не поверишь, с какими болезненными преградами вынужден бороться: читаешь по-русски, говоришь по-русски, слушаешь по-якутски, а думаешь и пишешь по-польски!»
К русским публикациям он поначалу относился с некоторым пренебрежением, а возможность появления русского перевода прежде оригинального польского текста однажды назвал «оплеухой». Однако вскоре действительность внесла коррективы: интерес польских изданий к якутской прозе был весьма скромен, а к этнографии и вообще случаен. Русские же издания охотно их брали, и платили деньги, которые Серошевскому были постоянно нужны. Поэтому со временем в научных трудах он полностью отказался от польского, а прозу писал в двух вариантах: оригинал по-польски и русский авторский перевод. Впрочем, постоянный внутренний билингвизм делал различие между этими вариантами вполне техническим.
Для примера сравним два перевода рассказа «Хайлак» — сделанный Леоном Василевским для журнала «Русское богатство» в 1893 году и он же, но авторизованный Серошевским — в сборнике «Якутские рассказы» (1895). В начале рассказа первые поправки сделаны в примечаниях: вместо «разбойник» в переводе заглавия поставлено «острожник» и далее вместо «творог» — «варенец»; в конце рассказа в бреде обезумевшего Хайлака «масло бью» заменено на «масло пахтаю». Мы видим, что Серошевский уточняет реалии, подбирает точные местные слова, но основной массив перевода, густо усеянный «лучезарными мирами», «залитыми солнцем окрестностями» и «упоительными» запахами (примеры взяты из одного абзаца), оставлен без изменения. Язык усреднен до «общелитературного» варианта, легко конвертируемого с одной национальной версии на другую. Любопытно сравнение Серошевского с Джозефом Конрадом (Корженевским), которое проводит Барбара Коцувна в предисловии к публикации писем. По ее мнению, «проблема трудности пользования родным языком в литературном творчестве» у них «несомненно похожа», и «героизм Серошевского» «в упорстве при польшчизне» «достоин восхищения»; но успехи в освоении второго языка у этих двух авторов принципиально различны.
Русский язык Серошевского лишен самостоятельной выразительности — и именно это парадоксальным образом становится его особенностью: за вычетом чужих литературных штампованных красивостей, поставленных скорее для литературного приличия, в прозе Серошевского остается сухая регистрация событий, выраженная, как правило, нейтральной лексикой. Именно эта бесцветность, нейтральность делает изображение объективированным, сухим, фиксирующим последовательность событий, но лишающим их авторской оценки и авторской эмоции. Именно эта последовательность событий, не нарушаемая ни рефлексией, ни описаниями, ни внутренними монологами, создает особый ритм повествования, с опорой на визуальный ряд: мы просто видим, как и что делают герои, поступок следует за поступком, складываясь в ритмичную жесткую последовательность. Даже портрет персонажа создается из действий, а не из эпитетов. Пример из рассказа «Осень»:
[Цитата] «Хахака я знал давно. Это был чудак, который своими выходками часто смешил, а иногда и раздражал соседей. — Хахак ониор ‹...› пошил себе шапку из целого волка! — рассказывали мне со смехом. — Хахак ониор заплатил всего по два рубля за кирпич чаю; по три, говорит, слишком много барыша будет. — Что ж купцы, дали? — Э-э!.. старуха потихоньку доплатила. Разве не знаешь Хахака? Не возьмет по три... пить не будет, а не возьмет».
Нулевой стиль письма становится самым эффективным способом сохранить дистанцию по отношению к чудовищной жизни на грани смерти и, несмотря на ее будничность, осознать все происходящее как катастрофу.
Сюжетность рассказов Серошевского особого свойства: жизнь героев одновременно и катастрофична, и монотонна. Каждое событие, происходящее в тексте, типично, будь то действие человека или природное явление: единственное изменение, присущее якутской жизни, — это смена времен года и соответственная цикличная перемена жизненного уклада. С этой точки зрения в рассказах Серошевского нет завязки, развития действия, кульминации и прочих стандартных элементов сюжетосложения, каждая история — только фрагмент жизни, вынутый произвольно. Но так как практически каждое действие героев связано с борьбой за выживание, любая попытка добыть еду или просто пережить ночь может закончиться катастрофой.
Для героев Серошевского это привычная катастрофичность, обыденное существование на пределе человеческих возможностей. А для повествователя, которого Серошевский невольно лишил лица, эмоций, оценки, стиля и сделал простым регистратором ежедневных попыток зацепиться за жизнь, именно этот нулевой стиль письма становится самым эффективным способом сохранить дистанцию по отношению к чудовищной жизни на грани смерти и, несмотря на ее будничность, осознать все происходящее как катастрофу. Немота повествователя воспринимается как оцепенение от ужаса, неспособность привыкнуть к смерти. Остранение работает на манифестацию потрясения.
В письмах сам Серошевский все время использует метафоры «ад» и «зоологическая жизнь», что для него, видимо, одно и то же: «Тот ад, который описывает А. Шиманский в своих „Szkicach“, стал иным, значительно более ужасным, и судьба, наверное, сделала меня его певцом».
Или — о повести, над которой работает (осталась незаконченной):
«Содержание такое: на фоне полусознательной, зоологической жизни полярных, „на краю лесов“, жителей и тусклых тамошних пейзажей разыгрывается драма одинокого человека, воспитанного далеко на юге, который никогда до сих пор не встречался лицом к лицу с суровой природой. Повесть не разрешает проблем: какие есть отношения и место человека в природе, а только подчеркивает то страстное, жгучее, почти мистическое стремление — разрешить этот вопрос. Почему не разрешаю? А из-за того, что я сам теперь нахожусь в периоде того желания за удовлетворяющим его разрешением и ищу его, ищу также страстно, как мой герой, но я до сих его не нашел».
Герои рассказов Серошевского — это общество, история которого едва началась. Единственное, что держит людей вместе, — желание выжить, это первая и последняя эмоция, мотивация, побуждение к действию, первичная этика, еще не сглаженная цивилизацией. В повести «Предел скорби» община прокаженных пытается выжить из последних сил. По сути дела, речь идет о нулевом социуме: эти люди случайно оказались вместе, они не народ и не семья. У них нет ни прошлого, ни будущего, они изгнаны из любой цивилизации — языческой и христианской. Они заново выстраивают отношения, объединяясь для действий, которые невозможно совершить поодиночке, и рвут эти связи, когда потребность в совместном действии отпадает.
Этим якутская община прокаженных, как и коллизия рассказа «Хайлак», напоминают российское общество девяностых — начала нулевых. В «Реке» происходит то же, что в фильме «Брат» или «Война»: самоутверждение «натуральной», «дикой» личности — не в рефлексии, а в манифестации; не в сознании, а в действии. Катастрофичность российского общества девяностых столь же буднична, что и в якутском лепрозории. Это этика нулевого социума, подчиненная рефлекторной защите своей воли от окружающего аморфного хаоса; страшная в своем агрессивном простодушии, направленная лишь на первичные эмоции и обусловленная задачей выживания.
Примечания
- ^ Серошевский В. Письма из Сибири. Койданава: Кальвiна, 2010.
- ^ Książek M. Jakuck: Słownik miejsca. Wołowiec: Wydawnictwo Czarne, 2013.