‹…› Сначала убивали сценарий. Двенадцать лет его редактировали, заставляли переделывать, обсуждали на редколлегиях и художественных советах, снова заставляли переделывать, консультировались у главного советского киношного начальства, вносили новые поправки, опять обсуждали на редколлегиях главков и... опять запрещали. Потом через год-два очередная киностудия — то Свердловская, то Одесская, то «Мосфильм», то «Ленфильм» — раздобыв сценарий, загорались очередным энтузиазмом «пробить» его в «верхах». Опять делались косметические поправки, опять я выламывал целые куски из биографии главного героя, заменял печальный конец обнадеживающим, но... на одной из двенадцати ступеней редактуры и цензуры, сквозь которые обязан пройти в СССР каждый сценарий, опять находился какой-нибудь бдительный начальник, распознававший, что «что-то в этом сценарии, знаете, не то...»
Так шли годы. Из студента института кинематографии, который носил этот сценарий под мышкой по коридорам студий, я стал пожилым драматургом, автором шести более-менее известных фильмов. И еще один молодой человек подрос за это время. Я имею в виду режиссера Бориса Фрумина. Он тем временем успел окончить школу-десятилетку и поступить во Всесоюзный государственный институт кинематографии, окончить и его, снять две довольно известные в СССР картины — «Дневник директора школы» и «Семейная мелодрама», когда — практически чудом — нам вдруг разрешили делать эту картину.
Разрешили, но тут же, через два месяца после запуска фильма в производство на киностудии «Ленфильм», спохватились и опять стали запрещать. Цензура по имени «Главлит» не дала своей визы на диалоги в будущей картине; Политуправление Советской Армии написало специальный протест в Госкино СССР, требуя изъять из будущего фильма все сцены, связанные с армией; Ленинградский обком партии ежемесячно требовал в Смольный материал фильма, и специальные партийные эмиссары приезжали на студию и смотрели все дубли, все, что снято, и тоже — то запрещали, то требовали переснять, переделать, переписать.
И наконец, когда, несмотря на все эти рогатки, препятствия, запреты и переделки, мы все же закончили картину и начальство увидело ее целиком — режиссера Бориса Фрумина приказом по Госкино СССР лишили права работать в кинематографе, вся редактура «Ленфильма», имевшая отношение к созданию картины, получила по партийному выговору, а директора киностудии — проверенного партийного человека, некогда секретаря одного из ленинградских райкомов партии, — просто сняли с работы. ‹…›
Фильм называется «Ошибки юности». Название очень прямое, чтобы с самого начала просигналить начальству, что речь будет идти о юношеских заблуждениях и что таким образом, вскрывая, мол, отдельные недостатки в поведении отдельных юношей, мы как бы на негативном примере предостережем нашу молодежь от неправильных нравственных поступков. Выслушивая такое объяснение, начальство обычно замыкало лица, хмурилось и проявляло всяческое недовольство, поскольку, разрешая делать эту картину, приходилось признавать уже не только в газетах, но и в кино, что, значит, совершает все-таки советская молодежь ошибки. Нет, не вся молодежь, Боже упаси, не вся, говорили мы, но некоторые, отдельные молодые люди. Двенадцать лет понадобилось, чтобы действительность, волна эгоизма и эгоцентризма, безыдейности и повального молодежного пьянства в СССР заставили советское руководство признать это хотя бы частично, сначала в прессе, а потом вот — допуская к этой теме кинематограф. ‹…›
Я взял за основу самую банальную и даже — не побоюсь сказать — пошлую историю, каких сотни и тысячи. ‹…› Нет в этой истории ничего необычного, она проста и банальна, тысячи таких вот гурьяновых кочуют по советским стройкам, городам и весям, я встречал их повсюду — на Тюменском Севере, и в Хибинах, и в Тольятти, и на якутских алмазных рудниках, и на строительстве киргизских горных электростанций. Но именно эта реальная маета молодежи, ее неосмысленные поиски чего-то другого в советской жизни приобретают в картине характер осмысленности, характер недовольства окружающей жизнью, которая снята была режиссером с неподдельной достоверностью, поскольку все — и армию, и черноморские пляжи, и деревню, и северную стройку, и столичных мебельщиков-грузчиков — он снимал в реальных казармах, деревнях, селах, с реальными солдатами, офицерами, колхозной и заполярной молодежью. И эта реальная советская жизнь во всю ее бытовую явь — с убогими танцами в сельском клубе, кондовыми офицерами в армии, пьянками и мордобоем на ударной стройке и жирным житьем хамеющих столичных мебельщиков, — эта реальная жизнь больше всего привела в ярость кинематографическое начальство. Один из руководителей советского кинематографа сказал, что каждый кадр этой картины порочит советский образ жизни. Тут мне трудно с ним спорить. Реальная советская жизнь, снятая документально, в подлинных, а не киношных казармах советской жизни, действительно «порочит», а точнее, разоблачает тот киношный соцреализм, который подсовывает советский кинематограф западному (да и своему) зрителю в каждой картине.

Отсюда, из эмиграции, отстранив от себя эту картину во времени, я могу формулировать то, что неосознанно даже для меня таилось в этой картине с момента написания сценария, — там, в нашей советской действительности, нет места цельному одаренному характеру, нет удовлетворения и радости жить. Герой фильма не осознает этого, как не осознавал автор, когда начинал писать просто нравственную одиссею своего героя, но жизнь продвинулась вперед за двенадцать лет, она сама читает в фильмах и книгах то, что ее беспокоит, тревожит, гнетет. И лучше всех, раньше всех это понимает начальство, которое как раз за то и получает зарплату и пайки, чтобы видеть дальше своего народа, увидеть и запретить, спрятать, уничтожить.
‹…› При полном сопротивлении Ленинградского обкома, Политуправления Советской Армии, Главлита и собственного киношного начальства — снять все-таки весь фильм, потратить 500 тысяч государственных рублей — как это удалось? Тут есть одно объяснение. Материал картины, все лирические, семейные, личные сцены сняты режиссером Фруминым с такой подкупающей талантливостью, с таким мастерством, лиризмом, проникновенностью и теплом, что обычно, при каждой очередной проверке работы киногруппы, на каждом просмотре материала фильма во всех инстанциях удавалось в первую очередь показывать эти локальные сцены, прикрываться ими. Замечательно играли актеры — и известные, и неизвестные, это тоже черта дарования режиссера, в его фильмах люди играют самих себя раскованно, а он выбирает из этих сцен только локально-скупые, но крайне выразительные и пронзительно точные детали. Я не знаю, как это пересказать на словах, настоящее кино — как фильмы Тарковского, Феллини, Бунюэля — не пересказывается словами, но вот вам только один пример. Гурьянов уезжает из деревни. Эта сцена снята без единого слова. Два старика — отец и мать Гурьянова — стоят у калитки своего домика и смотрят вслед уходящему от них сыну. Мать в какой-то поддевке, у отца на плечи накинута телогрейка, и он стоит, чуть подавшись вперед и не заслоняя глаз от слепящего летнего солнца. А от них по тропе, по высокой траве, в которой жужжат и летают пчелы, уходит улыбающийся сын, и дворовая собака увязалась за ним, проводила шагов сорок и остановилась, озираясь на родителей, подумала, постояла и побежала к ним назад, к дому. А он все уходит по тропе, оглядывается, улыбается и идет себе прочь в своем солдатском еще мундире...
‹…› Откуда у молодого, двадцативосьмилетнего режиссера, никогда до этого не переживавшего разлук с родителями, такая точная хватка деталей людского поведения — ведь он снял так достоверно и исчерпывающе эту сцену, что не было зрителя, у которого бы не защемило сердце.
Тем и спасали картину, тем и надеялись ее «пробить». Но когда собралась картина в единое целое и проявился главный ее смысл, ничто не помогло — ни талант актеров, ни режиссура. Партийное руководство предпочло не показывать зрителю его реальную жизнь. ‹…›
Тополь Э. Убитый фильм // Новое русское слово. 1979. 23 сентября.
Цит. по: Тополь Э. Игра в кино. М.: АСТ: Астрель. 2011.