Мама на десять лет старше отца. Она никогда не вступала в партию, всегда ходила в храм Божий, у нее был духовник, дома висели иконы. Если возникали «вопросы», отец говорил, обаятельно заикаясь, начальству: «Ну что вы хо‑хо-тите, она 1903 го-о‑да рождения. Ей уже че‑че-тырнадцать лет было, когда революция совершилась!»
Благодаря маме исповедь и причастие для меня были естественной частью жизни. Хотя головой я понимал, что в Советском Союзе это редчайшее исключение, и был очень осторожен. Помню очень стыдную для меня историю, случившуюся на Пасху. Мне было тогда лет двенадцать-тринадцать. В храме ко мне кто-то подошел и тихо на ухо сказал: «Крестимся-то под пиджачком!» Это была правда. Я потом долго не мог отойти от обидного стыда. Хотя вместе с тем было тогда такое сладкое чувство... почти катакомбного христианства.
Она родила меня достаточно поздно — ей было сорок два года, и я помню ее уже в зрелом возрасте. Но всегда, до последних дней, ощущалась ее гигантская энергия и неиссякаемая любознательность, тяга к новым знаниям и необходимость этим знанием поделиться. Перфекционизм — это у меня тоже от мамы, я до сих пор его не утерял.
Отец. Уникальность этого человека заключается в том, что у него было совершенно обостренное чувство справедливости. Если он понимал, что творится несправедливость, он мог полезть в любую драку, вступиться даже за совсем незнакомого человека. И ненавидел, когда его как-то хотели отблагодарить. Порою он даже не помнил того или тех, кому он помог или даже спас.
Отец вообще очень легко относился ко многому, что могло кому-то показаться очень серьезным, жизненно важным или даже опасным. У него был великий и легкий талант, и Господь уберег его от тех патовых ситуаций, когда от твоего решения зависит чья-то жизнь. Вот почему, когда раскрылись архивы КГБ и журналисты ринулись искать «компромат», они ничего, к своему разочарованию, не нашли. И в то же время отцу хватило мужества и честности, чтобы уже в 90‑е годы написать в книге посетителей дома Сталина в Гори: «Я ему верил, он мне доверял». Он никогда не отрекался ни от чего, что с ним происходило в жизни, и это верный знак того, что он был перед собой честен.
Отец обладал гениальным даром детского поэта, а писать для детей такие легкие, летящие стихи может лишь тот, кто внутри сам ребенок...
Он никогда не помнил зла. У него никогда не было желания ответить, отомстить, запомнить обиды и вернуть обидчику с лихвой. Как чужое зло, так и свое добро, сделанное другим людям, он с легкостью забывал.
Душа его никогда не была отягощена ни обидой, ни самолюбивым чувством удовлетворения от содеянного кому-то благодеяния. Хочу верить, что хоть часть этих качеств досталась и мне. Хотя... однажды впервые ощутив чужую зависть, я ощущаю ее и по сей день в полной мере. Но пример отца меня спасает.
Мне посчастливилось унаследовать у отца его быструю реакцию на все проявления жизни. У нас один стиль юмора. Он хохотал, когда я что-то рассказывал, а я умирал со смеха, слушая его. Еще похожи мы тем, что при природной лени, при страшном нежелании включаться в чужую жизнь всегда заставляешь себя встать на место человека, у которого проблема, идешь и пытаешься помочь.
В какие-то моменты помню отца неожиданно очень жестким по отношению ко мне. Однажды мы ехали в машине на дачу. Шел чемпионат мира по футболу, и я торопился к телевизору. И вдруг заспорили о том о сем. Я говорю: «Да ладно тебе. „...а у Тома, а у Тома ребятишки плачут дома“. Пишешь всякую ерунду...» Он остановил машину и сказал: «Между прочим, то, что я пишу, кормит тебя, твоего брата и всю семью. Выйди из машины». И, глазом не моргнув, высадил меня и уехал. Я остался посреди дороги и пешком добирался, наверное, километров двенадцать. И, честно говоря, многое понял. Причем не испугался, что чего-то недополучу или меня накажут. Просто подумал, что это ведь чистая правда: какая тут может быть «вольная критика», если питаешься с руки того, кого ты осуждаешь? Или уходи из дома, или принимай все как есть.
Никакого участия в выборе моей профессии отец не принимал... Он всегда держал ту дистанцию, которая позволяла нам с братом быть самостоятельными, и вмешивался только тогда, когда понимал, что это необходимо.
Он даже не знал, в какой именно из дней 1972‑го меня забрали в армию и куда я попал (так что все сплетни о том, будто он пытался отмазать меня, звонил министру обороны, лишены малейшего основания). Только получив первое письмо, которое мне разрешили после принятия присяги написать, он с удивлением узнал, что я нахожусь на Тихом океане, на Камчатке.
***
Помню «гениальную» встречу советского руководства с интеллигенцией на одной из правительственных дач, куда отец взял меня с собой...
При въезде охранник спрашивает: «Оружие есть?» Я вытаскиваю игрушечный пистолет и говорю: «Есть!» Папа, совершенно забывшись, говорит: «Ты что, ох... л?» — и я это запомнил, хотя тогда не знал, что это значит.
Мы прошли внутрь. Он подвел меня к Хрущеву, который сидел в кресле на поляне, и сказал ему, заикаясь: «В-вот, Н-никита Сергеевич, у меня в семье свой Никита Сергеевич...» Хрущев поцеловал меня в лоб и вообще мне понравился: такой добрый дедушка...
Михалков Н. Территория моей любви. М.: ЭКСМО, 2015.