Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
Таймлайн
19122020
0 материалов
Поделиться
Поезд в Алма-Ату
Эвакуация 1941 года

‹...› В вагоне поезда, в котором мы вместе ехали из Москвы в Алма-Ату в октябре 1941 года, когда мы выехали в необозримые казахские степи, древние, какими они были тысячи лет назад, с редкими верблюдами и беркутами, которые провожали наш поезд сонными глазами, по-восточному не испытывая удивления, ибо все, что проносится, для них не существует, многие из ехавших — тут были писатели, актеры, режиссеры — подолгу проводили у окон. Одни открыто восхищались, другие невольно трепетали, третьи ужасались, четвертые как бы впадали в сон наяву, укачиваемые этой великой колыбелью, подпадая под гипноз и как бы восстанавливая в себе характерное для Востока чувство вечности и бесконечности, и когда так называемая музыка, часто непонятная и не всем кажущаяся любимой, которую мы слышали во время наших длительных остановок, показалась совершенно естественной, родной и даже необходимой. Эйзенштейн оглядывал все эти степи с чувством хозяина, в глазах его загорался тот же яркий, бурный и какой-то, я сказал бы, даже счастливый, — иронический свет. Он несколько раз повторял: «Мексика, Мексика — в Мексике я видел то же и проникся этим», — то есть эту природу, чтоб вернуться к ней обратно, скажем, на экране кинематографа, те же степи и пустыни в восприятии их грандиозности; эти пустыни как бы пришли к осознанию себя через глаз художника. Эйзенштейн не впадал в транс подобно другим, чрезвычайно впечатлительным, коллегам. В акте впечатления у него пассивная сторона, являющаяся решающей, уступала акции, активному восприятию, он как бы сначала поправлял природу, заставляя ее быть ближе к себе самой, существеннее, что ли. Прежде чем он разрешал этой природе произвести на себя впечатление, а себе — поддаться ей, он молниеносно производил отбор, природа сталкивалась в его лице с сильным противником и должна была многое уступить, прежде чем приобщить его к себе.

Вот так было, когда он смотрел на вечные среднеазиатские пустыни, дни и ночи проходившие перед нашими глазами: если одни, повторяю, впадали в транс и, убаюкиваемые этим трансом, как бы сами становились частью пейзажа, вбирающего их в себя, поглощаемые этим песком, то он господствовал над ним, он окидывал его — я хотел сказать — «орлиным оком», но подумал, что это будет красиво и неточно; это было деловое, хозяйское око, он сумел вобрать в себя весь этот пейзаж и как бы находил или, во всяком случае, искал формулы обобщения — масштаб этого зрелища был ему по плечу, — и даже здесь я заметил его знакомый мне прищур, с каким он приглядывался, осваивая эту вечность, эту тему вечности, как он вдруг сказал:

— Нет миру начала и нет ему конца, — значит, и человеку, значит, он вечен и бессмертен, значит, это формула оптимистическая. Тут нет никаких тайн: единственная великая тайна есть сам человек, в том смысле, что мы сами не подозреваем, что в нас есть и что из нас появится, поражая нас и внушая нам надежду, что человек все может.

Я сказал ему, что точно так же и буквально теми же словами говорил Горький — и о том, что человек есть единственная тайна, и что он все может.

Эйзенштейн рассмеялся.

— Что вы хотите, он ведь был бродяга, он бродил, весь мир исходил, Россию от края до края, и ему физически было свойственно чувство масштаба, и разве этот масштаб России не чувствуется в его произведениях?

Он продолжал смотреть и вдруг сказал:

— Мексика… В Мексике я испытал такие же чувства — дух пространства, в конце концов, именно кино способно его выразить — выразить, а не отразить, именно выразить, выразить.

— Как?

— Представьте себе: беспредельная степь, и в ней одна скачущая лошадь, или баран уставился в немом и тупом изумлении, или крохотное облако на бескрайнем небе — и, кроме того, музыка, восточная музыка несет на себе печать не столько времени, сколько пространства, в ней тоже эта обермелодия вечности, — или, скажем, казах или монгол, смотрящий на солнце и прищурившийся уже на все времена. Когда я вижу монгольское лицо, мне кажется, что оно повернуто к солнцу, невидимому нам, но для него всегда присутствующему, вечному, и когда я встречаюсь с казахом или киргизом, я всегда подмигиваю ему и он отвечает мне тем же — это шифрованная встреча. ‹...›

Юзовский Ф. Эйзенштейн! // Киноведческие записки. 1998. № 38. 

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera