Главное — самодисциплина: дисциплина мытья посуды, выбрасывания мусора, работы, мысли.
Жальче всего мне сейчас улыбающихся кассирш в супермаркетах. Адская работа. Я сразу вспоминаю, как в самое глухое время застоя сюда приехал один мой знакомый, швейцарец. Жил, смотрел на все. Под конец спрашиваю его: что вам у нас понравилось? Говорит: свобода. Я: как занятно. И что вы видели? «Прежде всего, свобода — в магазинах. У вас продавец — свободный человек, он может сказать: да пошли вы все! Не встанете сейчас в очередь нормально — вообще уйду. А у нас это не люди, а роботы, которые все время улыбаются и все подают-подают-подают. И вообще большинство людей у нас сейчас такие». Я тогда воспринял это с насмешкой — сейчас часто вспоминаю. И деть эту работу никуда нельзя, потому что деньги нужны очень. Я видел, как во Франции наши, закончившие там вуз, становятся профессионалами, но это работа безразмерная: надо почему-то всегда работать с утра и до ночи. Кино сегодня снимают по 12 часов в день. Я участвовал в этой хреновине — и пытался людей образумить. А они говорят: сейчас так работают. Сериальщики — актеры, которые снимаются в сериалах, — у них там вообще круглосуточно идет съемка. И так — месяц, два. В результате актеры стираются абсолютно — что мы на экране и видим. Я говорю шоферу, который везет меня на вокзал после съемок в Питере: «Слушайте, мы ж с вам встретились в 9 утра, 14 часов прошло, а вы все за рулем». Говорит: «А я сейчас поеду развозить тех, кто остался, потом в пять утра еще приеду». Слушаю сейчас радио: Франция просит Брюссель поставить хоть какие-то ограничения дальнобойщикам, потому что страшное количество аварий из-за усталости. Чудовищная идет гонка. Человечество сто лет билось за 8-часовой рабочий день, и иногда с кровью, за выходные, за отпуск — и все: это стерлось, время отнято. Как вернуться? Я не знаю, потому что сами трудящиеся по 14 часов на мое предложение протестовать сказали: «Да что вы! Не надо, Сергей Юрьевич. Вы — другое дело, вы уже проскочили, а нам имя зарабатывать надо».
Когда мне было 16, и отец меня с кем-то знакомил — он всегда говорил: вот, наследник всех моих долгов. Так себя и чувствую.
Обожаю Аль Пачино. Он играет кубинцев, евреев — умеет перевоплощаться. Когда он разговаривает с камерой — он через камеру разговаривает со своим партнером, с миром, с жизнью, со смертью. Это и есть школа Станиславского. Аль Пачино несет ту самую школу, которая исчезла у нас, — это психологический актер в понимании Михаила Чехова. Наш же психологический театр осмеян и освистан нами самими. В современном театре музыкальные ритмы заменили те, которые должны создаваться актерами и мизансценами. Их наличие, но и их таинственная невидимость — это и заставляло людей стоять ночами за билетами на Чехова. Потому что пьесы-то знали — это же не то что показывали новинку или говорили какие-то слова новые. Но было то дрожание ритмов, которое дает, может быть, более тонкие и более проникающие в человека эмоции и мысли, чем музыка. Режиссеры и актеры просто снимают с себя труды. У Курехина с его поп-механикой была надежда, что без смысла, без выстраданного ясного слова, можно и нужно жить, что в сумятице, в разломе прорастет нечто. А прорастает обычно что-нибудь чудовищное.
Ненавижу cool art. На русский переводится: крутое искусство. Про спектакли Чусовой говорят: cool art. Это то самое искусство, которое изначально не требует ни положительной, ни отрицательной оценки — так есть, это сделано. И я перевожу — «прохладное искусство».
Недавно стою посреди улицы — никак не могу найти дом по тому адресу, что у меня, — раздражен страшно, кричу: «Где, где улица такая-то?» Все идут мимо, никто не обращает внимания. Начинаю хватать людей подряд: «Послушайте, где эта улица?» — «Не знаю, ничего не знаю». — «Подождите, — говорю, — а вы здесь живете?» — «Здесь, — говорят, — вон там, вон в том доме». — «И как же, — говорю, — называется улица, на которой мы?» — «Я ничего не знаю — я выхожу из метро и иду налево». ‹…›
Никогда не забуду японку Кеку. Я ставил в Токио спектакль по Ибсену. Мне представляют молоденькую актрису Кеку. Там была совсем маленькая роль девушки, которая приходит в комнату к Боркману (спектакль «Йун Габриэль Боркман». — Esquire), играет на рояле и больше не появляется. Спрашиваю: «Вы играете на рояле?» — «Нет, не играю». Ну ничего, говорю, Григ будет по радио звучать, а вы будете просто слушать, либо за кулисы посадим музыканта, что хуже, конечно. Она спрашивает: «А может быть, я буду играть?» Что вы, говорю, это сложно. И уезжаю. Проходит два месяца, у нас фуршет, едим какое-то мясо — меня зовут: «Мы хотим, чтобы Кеку вам сыграла». Она садится — пальчики, как спички, — и мощно играет «Норвежский танец» Грига, труднейшую, виртуозную вещь. Как? Что? «Вы что, в школу поступили?» — «Да, учительницу взяла». — «Подождите, вы же были на гастролях в Америке». — «Была, да». Она в Америке договорилась и все свободное время не ходила по Америке, а училась. Мне было стыдно, я же предупреждал, что это маленькая роль, что это вообще никто не оценит. Стоит и вежливо улыбается — она просто хотела сделать все наилучшим образом.
Юрский С. Правила жизни Сергей Юрского. Esquire.