Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
Таймлайн
19122022
0 материалов
Погибло искусство!
Из воспоминаний Евгения Габриловича

Как-то зимой раскрылась дверь моей консультантской комнаты, и заглянул, ища кого-то, В. И. Пудовкин. Как он попал на Потылиху и кого искал, я, конечно, уже не помню. Он снимал тогда фильм «Дезертир» (снимал затяжно и трудно) на фабрике «Межрабпом». Я знал его мимолетом — гостями встречались мы с ним в одном доме, — но в глазах моих он и сейчас стоит не таким, каким я знал его ближе, позднее, а таким, как тогда: молодой, с прямой худой и сильной фигурой, с тем сдержанным щегольством в одежде, которого нельзя не приметить, хотя оно и не кидается в глаза.

Был час окончания службы. Случилось так, что в тот день мы ушли с Пудовкиным вместе. Спустились по снегу к Москве-реке (он сбежал легко, свободно и ловко, радуясь этой ловкости) и пошли по уже сумеречному, темнеющему льду. ‹…› Пудовкин говорил. Он знал многое (и в точных науках, и в сфере нашего брата — гуманитария); были области знания, понимания, разумения, где он чувствовал себя совершенно свободно; я помню две из них — химия и история искусств.

Говорил он или рассказывал по-особому. Он вдруг останавливался и, не упуская рассказа, начинал показывать то, о чем говорил: то мог быть человек, или толпа, или скульптура, или зверь под дождем, или схема размещения атомов.

Я не помню всего, о чем горячо и напористо он рассказывал мне тогда, но точно помню, как он остановился и начал показывать, как в Китае пьют чай. Под ногами был лед, кругом ветер, изморозь, а он показывал мне весну, человека, сидящего на веранде в весеннем, мягком тепле, держащего крохотную чашечку и отпивающего глоток за глотком миниатюрнейшими глоточками. Он задумывался о чем-то между глоточками, этот показываемый мне чайный человек, видно, о чем-то значительном, важном, потому что глаза его были полны тонкой мысли и светлого созерцания. Я не знаю, бывал ли Пудовкин до этого дня в Китае, я никогда не был там, но я вдруг увидел этого пьющего чай китайца так, как если бы действительно видел весну, веранду, чашечку и эти странные, медленные, полные задумчивости и значительности глотки. И я подумал о том, какое только обличье не принимает гений, — вот вам и этот подтянутый, элегантный, похожий, если встретишь его случайно на улице, на довольного собой господина, вышедшего погулять. ‹…›

Мы уже подходили к тому берегу и даже, кажется, вышли со льда на тропинку, когда разговор соскользнул в круг искусства экрана. Не то я, не то он заговорил о какой-то картине, одной из последних великих немых картин, и Пудовкин даже закричал от восторга, от счастья, что есть на свете такая картина, и вдруг разом и глухо умолк.

Он вдруг как-то сгорбился, потускнел и шел вперед, бормоча и размахивая руками.

— Погибло искусство, — бормотал он.

Только у стен Новодевичьего я понял, что речь идет об искусстве немого кино. Он говорил о нем смято и как-то весь постарев, с нетерпимой, отчаянной скорбью.

— Погибло искусство!

Смысл того, что он говорил (насколько я мог понять из обрывистых, шедших толчками слов), заключался в том, что вот создалось замечательное искусство, со своим особым и тонким миром, с неслыханно пристальным немым глазом, способным увидеть и передать самое важное о жизни и человеке, со своим ходом исследований, потрясающих безгласностью, силой и глубиной. Создалось это пронзительное искусство и обречено с появлением звука на гибель, вырождение. Катастрофа, которой еще никогда не знала история прекрасного! ‹…›

Прошло много лет. Мы мало встречались с В. И. Пудовкиным, разве только на заседаниях, число которых с годами не убывало. Но вот «Мосфильм» решил ставить роман Г. Е. Николаевой «Жатва». Пудовкин назначен был режиссером. Меня как сценариста позвали на помощь, хотя, конечно, тут не нужна была ничья помощь. ‹…›

И все же эта несчастная для меня работа как-то чуть сблизила меня со Всеволодом Илларионовичем, чуть потеплело что-то ко мне в его душе. Мы стали встречаться чаще.

Однажды он пригласил меня с женой к обеду. Мы прибыли в назначенный час, но дом у Пудовкиных был особенный, далекий от обычного часового хода, и оказалось, что обед еще не готов и даже еще не начал готовиться. Сам Всеволод Илларионович страдал в тот день насморком и лежал на диване в теплой и длинной шерстяной шапке, надвинутой до бровей.

Словом, времени для беседы оказалось немало, и он, как всегда, сначала пространно пожаловавшись на недомогание, вдруг ожил и словно бы выздоровел и начал обычный свой бурный рассказ, где темы причудливо переплетались, то надвигаясь, то отставая и исчезая.

Потом, конечно, разговор зашел о кино.

Тут-то и высказал я ему то, что уже тогда сильнейшим образом волновало меня. Я сказал, что, по-моему, киноискусству нужна не приниженная, ослабленная, как бы подсобная, прислуживающая литература, а литература сильнейшая, не стелющаяся, а высоченная, огромных размахов, глубоких проникновений, великих слов. Я сказал это запальчиво и сердито, вспомнив то давнее, у Новодевичьего, и понимая, что передо мной в теплой шапке и насморке лежит один из знаменитых представителей режиссерского кино.

Но он вдруг сорвался с дивана и заговорил, шагая по комнате, вдоль стен которой, повторяя их легкий изгиб, стояли какие-то изогнутые шкафы, заговорил о том, что в кинематографе все должно быть великим — великая литература, великая живопись, великая музыка. Киноискусство невозможно без литературы, без ее мысли, зоркости, без его важнейших для человека и потрясающих человека слов. Киноискусству нужен огромный писатель — он согласен со мной, — а не суррогат, не обозник от литературы, не студень, не песик с хвостиком, готовый на все.

Я не стал напоминать ему тот зимний наш разговор у остановки трамвая номер семнадцать, ту отчаянную его ненависть к слову — ведь ушли с тех пор в вечность не только иные суждения, но и самый трамвай, который уже давно не ходит туда. Я сказал только, что не понимаю тогда той беглой иронии глаз (при всей видимой необычайной почтительности), которая появляется, когда в сферах киноискусства заговорят о претензиях, требованиях писателя (подчас крупнейшего) и о сценарии, написанном им.

Вот тут-то он и сказал такие слова:

— Он должен быть не только великим писателем, но и великим кинематографистом.

Сказал он это как-то мгновенно, махом и, помню, не продолжал своей мысли — не то разговор сбился в сторону, не то позвали обедать.

Габрилович Е. О том, что прошло. М.: Искусство, 1967.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera