Говорят, что после смерти человека прежде всего забываешь его голос — он стирается, как с магнитной пленки.
С Пудовкиным я был знаком с 1922 года; двадцать лет прошло после его смерти, но его голос я помню до мельчайших интонаций. Помню, как Всеволод Илларионович «кипятился», как рассказывал о сокровенном, как объяснял актерам и даже «типажам», что он, этот «типаж», должен делать в кадре. Меня, своего ученика и помощника, Всеволод Илларионович в шутку называл «змеенышем» и не обижался, когда я его в ответ называл «папа змея». Он нарисовал целую серию «Жизнь и приключения змееныша». Это был не только большой художник, но и многообразный в своих проявлениях человек — веселый, увлекающийся, во всем талантливый.
В 1928 году на студии «Межрабпомфильм» снималась картина по пьесе
Я жил тогда в Ветошном переулке — теперь проезде Сапунова. Этот переулок был как бы кулисами ГУМа и Красной площади. Кремлевские куранты исправно отбивали четверти и часы, и их мощные удары как бы катились по булыжнику Красной площади и застревали в нашем Ветошном.
Итак, едва часы на Спасской башне пробили два удара, снизу раздался приглушенный голос Пудовкина: «Змееныш, ты не спишь? Я тебя не разбудил?» Всеволод Илларионович любил бродить по ночам. Мы с мамой привыкли к неожиданным посещениям и не удивились на этот раз, тем более что утренняя неудача грызла каждого из нашей съемочной группы, мешала заснуть. Я выглянул в окно и пригласил Пудовкина подняться.
— Ты читал «Бесы» Достоевского? — поблескивая глазами, спросил Пудовкин.
— Конечно, — ответил я и подошел к книжной полке.
— Не надо, — остановил меня Пудовкин и продолжал: — Том седьмой, издание 1895 года, страница шестьсот один, седьмая строка снизу — самоубийство Кириллова…
Всеволод Илларионович обладал феноменальной памятью. Стоило ему прочитать страницу, и она буквально фотографически отпечатывалась в его мозгу. Пудовкин прикрыл глаза и начал цитировать: «У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться. По всем признакам он прятался». Пудовкин медленно поднялся с тахты, подошел к шкафу. Он стоял так, как написано у Достоевского: неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая стушеваться и спрятаться.
Сцена была сыграна, а Пудовкин все продолжал стоять. И вдруг будничным голосом он сказал:
— Ну как? Ключ к Толстому оказался у Достоевского!
Утром сцена, в которой Федор Протасов пытается покончить с собой, была сыграна перед кинокамерой.
— Поклянись страшной клятвой: «Пусть я жабу съем, если разболтаю», — прошипел мне на ухо свою любимую присказку Всеволод Илларионович.
— Пусть я жабу съем, если разболтаю! — таким же шепотом ответил я.
— Я тебе никогда не говорил, что мечтаю сделать фильм о Бетховене? Слепая красавица, обреченная не видеть своей красоты, и глухой композитор, который никогда не услышит своей музыки. Когда на экране появится Бетховен, воцарится кристальная тишина. Не слышны инструменты оркестра, не слышны разговоры людей, шумы улиц, все, как в немом кино. Но, когда он пишет музыку, он все слышит, понимаешь, слышит — только он один, и тут во всю мощь звучит оркестр, быстро пишутся на линейках партитурной бумаги ноты. Но вот Бетховен отложил перо, перестал писать — и снова мертвая тишина вокруг него. Послушай сцену свидания. Она стоит на солнечной стороне узкой улицы, всего с десяток шагов от него, но ему кажется, что он никогда до нее не дойдет. Он идет к ней через ветер, через огонь. Все больше препятствий на его пути к ней — вздымаются волны, солдаты алебардами закрывают ему путь, кони рыцарей встают на дыбы, а он идет к ней. Понимаешь, все это будет снято замедленно, рапидом. ‹…›
Летом 1927 года ленинградцы перестали удивляться ружейной и пулеметной стрельбе, привыкли к гулу орудий и крикам «ура!». Они не удивлялись тому, что на лестнице Биржи по ночам буржуазия в котелках и визитках уплетала бутерброды, с криком «ура!» по Дворцовой площади бежали юнкера, а перепоясанные пулеметными лентами матросы заходили в кафе и, оставив гардеробщику винтовки, мирно пили чай. В то лето город захватило кино, чтобы своим волшебством восстановить дни и ночи октября 1917 года. Готовились два фильмовых боевика — «Октябрь» С. Эйзенштейна и «Конец
Бывало и так. Сияющий от радости Всеволод Илларионович звал Анатолия Головню и, повторяя, как заклинание, «Нашел! Нашел!», показывал найденную «точку». А флегматичный Анатолий Дмитриевич молча опускал палец вниз и так же молча показывал следы от острых ножек штатива Эдуарда Тиссэ. Темпераментный, вечно кипящий Всеволод Илларионович чертыхался и убегал с «точки». Бывало и наоборот. Пудовкин заканчивал ночную съемку Биржи, а на извозчике с легкой бамбуковой тросточкой в руке, как бы случайно, подъезжал Тиссэ взглянуть на место, где назавтра группе «Октябрь» предстояла съемка. Конечно, не подумайте, что замыслы были сходны: совпадали исторические места. Радостно было видеть творческое соревнование этих мастеров…
Гендельштейн А. Детали портрета // Советский экран. 1973. № 4.