Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Поделиться
Лука-Иван Москвин и Лука-Тарханов
«На дне» на сцене МХАТ

Выдающийся пример того, как философский, идеологический фактор формирует драматическую борьбу и как его отсутствие парализует эту борьбу, дает нам пьеса «На дне» в ее интерпретации артистами Московского Художественного театра.

Мы расскажем сейчас о той дуэли (как с известным основанием мы может здесь выразиться), какая велась между двумя столь выдающимися исполнителями роли Луки, с одной стороны — И. М. Москвиным, а с другой — М. М. Тархановым. Дуэль, свидетелями которой мы были, происходила одновременно в двух плоскостях — теоретической, когда оба артиста выступали как ораторы (на конференции, созванной ВТО для обсуждения пьесы «На дне»), и практической, когда они же, но уже как актеры в гриме странника Луки спустились на подмостки Художественного театра, чтобы там продолжить свой спор уже «иными средствами».

Москвин рассказывал, что он любит свою роль так же, как тридцать шесть лет назад, что с каждым годом все глубже проникает в нее и что каждый спектакль для него — праздник. Тарханов, наоборот, заявил, что он тяготится своей ролью, что даже подумывает о том, как бы расстаться с ней, что ему в этой роли «скучно».

В молодости, говорил Тарханов, он «играл и не боялся» этой роли, «а теперь стал задумываться», «пропал интерес».

«Вот тебе на! — восклицал Тарханов. — Играли? Играли. Успех имели? Имели. А роль надоела… Скучно играть этого Луку стало, если не задаваться какими-то иными задачами. Надоело. Вероятно, у нас, у стариков, также перестановка какая-то в голове происходит. Мы не знаем, откуда это появляется, но если как следует это исследовать, то, может быть, можно найти».

Тарханов считал необходимым найти иные задачи, которые оправдали бы его новое отношение к образу Луки, а не играть «впустую». «Я… — говорил Тарханов, в себе не переношу одного элемента — равнодушия». И вот он стал искать это «новое».

При этом Тарханов оговаривался, что он сознательно избегает вопроса, жулик ли Лука или не жулик. «Я пришел сюда не для того, чтобы разоблачать Луку, — сказал он, — но хочу глубже посмотреть».

‹…› Если в Луке есть два начала — Лука-«язычник» и Лука-«правдоискатель», то Тарханов в спектакле явно предпочитал первого Луку и с плохо скрытым равнодушием относился ко второму. Нельзя сказать, что он его игнорировал, он признавал его, но, если так можно выразиться, «де-юре», а не «де-факто». Он выполнял свои обязанности ко второму Луке добросовестно. Но если бы его освободили от этих обязанностей, он пошел бы на это без особых колебаний. Он утешал Настю, Наташу, Актера без всякой лжи или лицемерия, но и без энтузиазма.

Он произносил свои утешительные изречения, не компрометируя их, но и не волнуясь ими. Во всех правдоискательских ситуациях вообще он вел себя сдержанно, тактично, официально, но не углублял их, не задерживался на них, он дожидался своего первого Луку и здесь вознаграждал себя.

В результате «правдоискательская» сторона Луки оказывалась парализованной. Зато ее бездействие компенсировала другая сторона «языческая». Нам кажется даже, что такой Лука сродни самому таланту Тарханова, той могучей жизненной силе, которая, так сказать, выходила из русла во многих созданных им образах и заражала зрительный зал.

Как же выступал в спектакле тархановский Лука? Как великий жизнелюбец. Он хоть и говорил, что смерть нам, как мать малым детям, но по нему видно было, что сам он ни за что не согласен умереть. Самой своей натурой он призывал к жизни, утешал самим своим жизнелюбием. Его шутка в тысячу раз больше ободряла, чем его серьезность. Он тоже действовал по формуле: «Понять — значит простить», но не исходил при этом из морали: пожалейте людей, они не виноваты, что несчастны. Он не жалел людей, он любовался ими. Как бы ни была плоха жизнь, она все-таки жизнь, и то, что она жизнь, важнее того, что она плоха. Он готов был простить людям все прегрешения, потому что в самих этих прегрешениях проявляется жизнь.

Он был себе на уме, чрезвычайно себе на уме. Но не потому, что говорил одно, а думал другое, — эта тема почти отсутствовала у Тарханова. Он был себе на уме потому, что знал жизнь насквозь, что сам прошел через все, таскался по всем дорогам, останавливался на всех перекрестках, он все видел, все понимал, все поступки, мотивы всех поступков Пепла, Актера, Насти, Наташи, Василисы, и это скрытое знание было его «себе на уме». Поэтому сама хитрость его была приятна, можно даже сказать обаятельна.

Его оппортунизм — не философский принцип, это сама натура его, всем улыбающаяся, всех поощряющая. Изворачивайся, уклоняйся, нападай, делай так, делай этак, что хочешь делай, но живи, выживи, выскочи, выпрыгни, — выпрыгнул, прекрасно, что и требовалось доказать! В этом был смысл его отношения к ночлежникам. Все это можно было бы в конце концов посчитать заурядной обывательской психологией, но у Тарханова она освещалась идеей жизни во что бы то ни стало, жизни, которая не сдается. Вот эта жизнедеятельность, о сохранении которой в себе и других печется Лука, и являлась лейтмотивом тархановского образа. Основная краска, которой он пользовался, не пытливость, не «понять хочется дела-то человеческие…», а юмор.

Он, например, говорил Василисе: «Ах, и не ласкова ты, мать», «зверь» и т. д., без укоризны, без вздоха, без горечи. Он окидывал ее взглядом с головы до ног взглядом до такой степени издевательским, что казалось, не он от нее, а она от него должна отойти. Так же он вел себя с Медведевым, Костылевым, Бароном: с откровенной насмешкой, сверху вниз, он убивал их своим юмором, своим превосходством. Зритель смеялся над ними, и они были побеждены.

Лука оставался победителем. Но это был единственный результат, которого добивался актер, и впечатление создавалось такое, что другого результата он и не искал. ‹…› Сопоставляя спектакль с Тархановым и спектакль с Москвиным, должен сказать, что первый вызывал больше любопытства, второй больше внимания, первый — больше оживления, второй размышления, первый смеха, второй тишины. Москвин показывал «традиционного» Луку таким, каким он сложился некогда, «москвинского» Луку. Судя, однако, по нашим наблюдениям, и он делал известные попытки уйти от своей собственной традиции. В некоторых спектаклях он вступал на ту новую почву, о которой так много кругом говорили, осторожно пробуя ее, прежде чем решить, что ему дальше делать. ‹…›

Здесь начинается расхождение Москвина с Тархановым. Это уже не шумный тархановский юмор, который вот-вот и станет самоцелью, но юмор мягкий, так сказать, понимающий: «Эхе-хе… господа люди! И что с вами будет?». И лукавство не тархановское, когда есть вкус в этом лукавстве, любование этим лукавством, — а лукавство добродушное, с оттенком сострадания к людям. Расхождение с Тархановым идет еще дальше.

Тархановский Лука любит людей, но ограничивается тем, что награждает их своим оптимизмом, на большее он не претендует. Москвинскому Луке этого мало. Он еще хочет помочь людям. Это не только его намерение, — это его страсть. Если бы не было этой страсти, ему стало бы скучно, как стало скучно тархановскому Луке.

Он хочет понять, чем люди живы, и поэтому присматривается к ним. У тархановского Луки этого интереса нет. Он в этом смысле несколько самоуверен. ‹…› Отсюда различное отношение к ночлежникам. Тархановский Лука просто делится с ними своим богатым житейским опытом. Москвинский Лука активнее: он ставит себе цель возродить их. Тархановский Лука удерживает Пепла от ссоры с Костылевым: он человек бывалый и знает, чем это кончится. Москвинский Лука жалеет Пепла, желает ему добра. «Добро» и вызывает его вмешательство. ‹…› У москвинского Луки — это восхищение перед всеми, кто ищет и горячее желание им удачи. Москвин говорит тут раздумчиво, с радостной улыбкой, с какой-то одухотворенностью, которая видна в его глазах, в его доброй улыбке, в молчании, которое следует за его словами: «Кто ищет — найдет… Кто крепко хочет — найдет!». У тархановского Луки — это самовыражение его жизнедеятельности, он имеет в виду скорее себя, чем других; москвинский, наоборот, скорее других, чем себя. У первого это только самочувствие, у второго еще убеждение.

Вот это убеждение, чувство, страсть, пафос «убежденности» — основной психологический лейтмотив его поведения, убежденность, которую уже потерял тархановский Лука и оттого не направляет своего афоризма: «Кто ищет — найдет», по такому широкому адресу, а переводит его ближе к себе, чтобы внутренне лично оправдать его, чтобы не было «цитаты». Убежденность тархановского Луки только помешает, ему с ней будет «скучно». Москвинский же Лука, наоборот, не может ступить шагу без этой убежденности, ему без нее будет «скучно». Тарханов дает, таким образом, часть пьесы, Москвин всю пьесу. И на вопрос, кто из них прав, они ответили сами: один продолжая играть Луку, второй отказавшись от роли.

Юзовский Ю. Советские актеры в горьковских ролях.
М.: Всероссийское театральное общество, 1964.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera