‹...› Сочетание ‹...› противоположных образов — и притом в молодом актере, — сочетание, требовавшее несомненно законченного мастерства, удивляло уже само по себе. Но вдобавок в ‹...› исполнениях Баталова не было ни намека на какую-либо «натугу», казалось, что он играет легко и беззаботно и что без всякого насилия над собой преодолевает труднейшие режиссерские и актерские задачи. Мне стало ясным, что мы — его сверстники — имеем дело не только с выдающимся актером, от которого можно ожидать новых сценических решений, но и с большой личностью, человеческой индивидуальностью — щедрой, богатой и разнообразной. И действительно, дальнейшее творчество Баталова подтвердило впечатления о «божественной легкости» его дара, которая доставалась ему в результате больших размышлений и труда, и о богатой внутренней жизни, которая приковывала к нему напряженное и ласковое внимание, — ибо он всей своей личностью вселял к себе самое искреннее доверие, искренность и непосредственность сопровождали его всю его недолгую жизнь.
«Божественная легкость», благословение жизни, упоение ею сочетались в нем с беспокойством исканий, трепетом мысли. Таким я его узнал, когда впервые лично столкнулся с ним в Художественном театре весною 1925 года — времени, знаменательном для всей тогдашней молодежи — теперешних «стариков» театра. Тем не менее он представлял как актер загадку, которую МХАТ предстояло разрешить. ‹...›
Баталов очень мучился образом Фигаро, рождение роли происходило нелегко, исполнение роли нарушало все традиции. И Станиславский требовательно, шаг за шагом, рождал «нового Баталова». Желая, вероятно, испытать Баталова, он однажды сказал мне: «Может быть, Баталову слишком трудно. Предложите ему поменяться с Прудкиным. Тот будет отличным, хотя и привычным Фигаро. А Баталов может отлично сыграть Яго, судя по отзывам о Франце Мооре». Баталов категорически отклонил предложение Станиславского, оно не только не склонило его к роли Яго, а, напротив, усилило его страстное желание преодолеть трудности, связанные с Фигаро. Когда я передал Станиславскому ответ Баталова — тот вздохнул с облегчением: он любил актеров, не отступающих перед сложностью сценических задач, а Станиславский не скупился на них при постановке «Фигаро». И действительно, Фигаро стал для Баталова не только большой сценической победой, но и изумительной сценической школой — и в смысле внутренней техники и в отношении актерского тренажа.
Фигаро явился решающим шагом в творчестве Баталова — не потому, что эта роль была его лучшим созданием, наиболее полно его выражающим. Первые спектакли, как известно и как предупреждал не раз Станиславский, еще не отличались тем насыщенным ритмом, мастерством и внутренней наполненностью, которые спектакль приобрел впоследствии. Баталов в этой роли осознал себя художником, мастером — это было самое важное помимо оригинального и новаторского решения образа в целом.
Об его Фигаро много потом писали, но привыкнуть непосредственно после первого восприятия к таком Фигаро было трудно — так начисто он был лишен, к торжеству Станиславского, знакомых, ожидаемых черт и приемов. Он был и проще, и острее. Проще, потому, что не носился по сцене, не щелкал пальцами, не изгибался в немыслимо придворных поклонах, а был легок без подчеркнутости, почтителен без унизительности — в его глазах постоянно соединялось простодушие с опасной иронией. Станиславский постоянно обращал сугубое внимание на поставленную им сцену бритья — когда Фигаро — Баталов как бы опасливо и фатовски играл с бритвой перед беспомощным графом. Он был духовно очень здоров, Фигаро Баталова. ‹...›
Поразительно было и проникновение в Чехова, когда он играл Лопахина. Чеховская тоска пронизывала весь образ. Был в его Лопахине и скептический юмор, и купеческая размашистость, и деловой расчет, и, сказал бы я, какое-то недоумение перед жизнью, перед ее непреложными фактами, перед самим собой. И сцена третьего акта, когда шумный, победивший Лопахин врывается в грустное веселье напрасно затеянной вечеринки, была кульминацией образа. Радость и горечь владели этим человеком, более, чем кто-либо, понимавшим горестную неизбежность гибели «вишневого сада» и искренно любившим его неудачных владельцев. Была в его Лопахине какая-то неизбывная душевная неустроенность, прорывавшаяся в его нежности к Раневской, в неумелых попытках сватовства, так контрастировавших его прямой деловой сметке и расчетливости. Лопахин был последней ролью Баталова, в которой я его видел, — может быть, поэтому «лирическая сила» его таланта и осталась для меня такой побеждающей и близкой.
Марков П. Статьи и воспоминания о Николае Баталове // Николай Петрович Баталов: Статьи, воспоминания, письма. М.: Искусство, 1971.