Как всегда, вдруг раздался телефонный звонок и женский голос попросил свидания.
Ко мне пришли Динара Асанова, ее ассистент Кривицкая и помощник режиссера, лохматый человек, с трогательными, восторженными глазами.
Асанову я знала по рассказам Ромма. Она была его ученицей, он часто ее хвалил. Я с интересом разглядывала ее. Почти высокая женщина. Тонкие выразительные руки с длинными пальцами. Улыбка, открывающая красивые крепкие зубы. Больше всего меня удивили ее волосы. Они имели темный цвет при спокойном положении головы, но стоило ей резко повернуться, как из-под верхнего слоя проглядывали совершенно белые седые пряди. Невероятно! Совсем молодая — и седая.
Слушала я ее с интересом, вероятно, еще и потому, что часто улавливала знакомые интонации Ромма. И про себя я решила, что готова работать с ней.
Долго сидели. Разговаривали. О чем, не помню. Так. Под конец Динара сказала:
— Мы отсюда не уйдем, пока не получим вашего согласия...
Я не могла дать ответ, не ознакомившись со сценарием. А когда прочла сценарий — пришла в уныние. Предназначавшуюся мне роль я играть не могла. Любовно выписанный образ женщины не подходил ко мне ни с какой стороны. Простая, почти неграмотная женщина, вся ушедшая в свое горе. Роль явно бытовая — для меня это была чужая роль. С огорчением я отказалась. Асанова отказа моего не принимала: когда она в чем-то убеждена и заинтересована, сдвинуть ее с этого невозможно.
Динара объясняла, что будет снимать фильм почти документальный. Что опустившаяся от горя женщина в лучшие времена могла быть и учительницей, и библиотекарем, и вообще иметь какое угодно занятие. Никакого значения это не играло. Главное — ее теперешнее горе.
Такое решение меня устраивало. Я согласилась. Да и Ленинград — мой город. Моя актерская жизнь началась именно там. Может, это судьба, думала я, может, моя вторая актерская жизнь начнется именно там.
К тому же мне очень хотелось проверить, насколько жива пластическая выразительность немого кинематографа.
Ленинград встретил меня неприветливо. Холодными дождями, неудачной пробой и последовавшим запрещением художественного совета сниматься в этой роли.
Огорченная, я собралась обратно в Москву Но тут вмешалась упрямая Асанова. Как уж там ей удалось переубедить серьезных людей — не знаю, но вместо Москвы я выехала в экспедицию.
Конечно, в работе мне помогло «третье дыхание». Громоздкие сапоги, тяжелая одежда, бесконечные хождения, не кончающийся дождь, летний дом отдыха без всяких удобств, в котором разместилась наша съемочная группа, — все это жизнь не украшало. Да еще хмурый автор, который никак не хотел со мной встретиться. Я ему явно была несимпатична.
Очень меня беспокоил мой внешний вид. Поверят ли мне? Не получусь ли я под «горестную старуху»? Но как только начались съемки в поселке, я успокоилась.
Снимали сцену, где мать бродит вечером в поисках сына. Для этого эпизода нашли горького пьяницу и попросили его полежать под забором. Когда я наклонилась к нему, чтобы рассмотреть, не сын ли это, он зло отмахнулся от меня:
— Уйди, бабка. Я занятой...
Признал за свою, поселковую. Уже хорошо. Когда построили «стекляшку», то есть пивной ларек, тут каждый вечер стал появляться пьяный интеллигент. В гольфах, с вязаной шапочкой на голове, с рюкзаком за плечами. Он все время крутился около съемочного аппарата, читал стихи, рассказывал какие-то «байки».
Я его явно раздражала. Как только он меня видел, тут же говорил:
— Шла бы ты, бабка, домой! Ни хрена не понимаешь, а тоже крутишься тут. Не скалься... Веселого для тебя ничего нет.
Значит, тоже, как говорится, «признал». Трезвая часть поселка, больше всего молодежь с неизменной гитарой, тоже гнала меня:
— Ишь, старая! В артистки захотела... Ха-ха-ха! Может, пивка дать?..
В общем, за свою внешность я стала спокойна. Никто не видел во мне актрису Я была своя. Сколько вокруг ходило таких же несчастных женщин!
Осталось самое главное. Внутреннее состояние женщины, которую я играла, ее горе и боль. Пыталась не высказывать эту боль словами. Только глаза, иногда незаметное движение рук, спины.
Петренко с такой достоверностью и силой играл пьяного, что не увлечься им было невозможно. И Асанова почти все сцены, принадлежащие матери, отдала сыну. Наверное, бог меня покарал за автора. Решив не огорчаться, я играла оставшиеся на мою долю эпизоды, вспоминая немой кинематограф, — минимум слов и максимум выразительности.
Вероятно, что-то получалось. Люди, видевшие уже снятый материал, говорили мне хорошие слова.
Только никто не понимал, почему так трогает мать. Почему так близки становятся ее страдание и боль, хотя эта женщина почти безмолвна. Даже Асанова однажды обрадовала меня:
— Я не понимаю, что происходит, но вы стареете от кадра к кадру.
Значит, мои мучения и горести не остались втуне. Значит, пластика немого кино имеет право на жизнь и в сегодняшнем кинематографе. Если бы было больше места, вероятно, я могла бы сделать больше.
Кузьмина Е. Третье дыхание // О том, что помню. М.: Искусство, 1989.