‹…› Трауберг в послевоенные годы стал главной мишенью космополитизма в кино, изгоем, с которым опасно было даже поздороваться при встрече, а Козинцев — лауреатом Государственных премий, создателем фильмов о Пирогове, Белинском, автором экранизаций Сервантеса и Шекспира. Он ни разу не помог бывшему соавтору и не защитил его, но — что уже немало было в те годы — по крайней мере, не пинал и не порицал публично. «Развод» был корректным. Чрезвычайно выдержан был и Трауберг в своих отзывах о Козинцеве. Ни устно, ни в печати он не позволял себе сведения счетов. В статье, посвященной семидесятипятилетию Козинцева (1980) он пишет: «Среди людей его профессии, которых я знал, — а были совсем замечательные, неповторимые! — он был режиссером в самом точном смысле слова. ‹…› В день его семидесятипятилетия особенно сиротливо мне—нет товарища по ленинградской юности, по особенной, невозвратимой работе великого советского кинематографа тридцатых годов». И только в своей последней книжке, «Чай на двоих», говоря об огромной дружбе двух других соавторов-кинематографистов, Дунского и Фрида, он позволяет себе бóльшую откровенность: «Рискую сказать неприятную правду: двадцатишестилетняя работа Григория Козинцева и моя достаточно известна. Но одного в наших отношениях, пожалуй, никогда не было. Нежности. Каждая встреча, каждый обмен фразами были наполнены, скажу прямо, грустью и насмешкой. Нет, мы не думали плохо друг о друге, не гадили друг другу за спиной, была налицо полная лояльность, договор о работе вдвоем, без которой ни один из нас жить и создавать вещи не может. Да, в конце концов разлучились, но только через двадцать шесть лет, в экстремальных условиях, в мерзостное время. Были ли Козинцев и Трауберг друзьями? Не знаю. Но были вместе».
А затем настали времена, когда один из фэксов стал классиком-лауреатом, а другой—изгоем-космополитом, а жили они по-прежнему в одном доме, на одном этаже, но в разных подъездах, прямо напротив студии «Ленфильм», с которой было связано все. И стоило Траубергу выйти на улицу, как он неизбежно встречал кого-нибудь из коллег и знакомых, и те отворачивались от него. Как рассказывала мне позже, когда Леонида Захаровича уже не стало, его жена, Вера Николаевна Ланде-Трауберг, после таких встреч он возвращался домой и в полном отчаянии ложился на кровать, уткнувшись лицом в стенку. Я спросила ее: «Вера Николаевна, а что Вы ему говорили, чтобы вывести его из этого состояния?» И она мне ответила: «А я ничего не говорила. Я просто ставила на стол две вещи, которые он любил больше всего — сыр и вишни, и он начинал ворочаться, а потом не выдерживал, вставал и начинал есть, а поскольку он был по натуре очень жизнелюбив, то постепенно он приходил в себя и мог даже развеселиться». Только благодаря мудрости Веры Николаевны Трауберги смогли пережить тот страшный период в своей жизни. Она расписывала на продажу изящные абажуры, она ставила на стол спасительные вишни и сыр, но главное—она обменяла их большую квартиру в Ленинграде на маленькую двухкомнатную квартирку в Москве, на улице Горького. В Москве была другая жизнь, другой мир, Трауберг был не так на виду, острота травли тут спала. Он мог понемногу заниматься литературным трудом, читать лекции по истории кино, эксплуатируя свою уникальную память, позже — писать сценарии, книги, в самом конце 50-х годов даже вернуться в режиссуру, правда, после пятнадцатилетнего перерыва ставшую для него уже слишком далекой профессией.
Почему именно Трауберг был избран для битья как главный еврей советского кино? Может быть, ему помешали бесконечные адюльтеры — то женщины мстили, то их мужья, то неудачливые соперники, а то и все вместе? Но ведь среди кинематографистов было много других евреев и ловеласов. Видимо, дело не в этом. Трауберг был заметен, активен, независим в поведении, остр на язык и чересчур образован. Он позволял себе то, что никто другой себе не позволял. Он был внутренне свободным человеком, а это не прощается, даже и в лучшие времена. А он жил в худшие — и при этом не скрывал свою любовь к западному кино и литературе, которые его советские коллеги в массе своей вообще не знали, высмеивал халтурные фильмы собратьев по цеху, храбро защищал друзей. Вот как он сам вспоминает свою реакцию на арест Адриана Пиотровского: «Директором студии „Ленфильм“ был в это время присланный из Смольного некий „общий друг“; его даже звали некоторые, в том числе и я, Яшка. Вся студия ахнула, узнав об аресте Адриана. В 1937 году было это явление, ох, заурядным. Но Адриан! Другие вожаки „Ленфильма“ как-то растерялись, я, приехавший из Одессы, был изредка хуже бабелевских грубиянов. Я ворвался в кабинет к директору и заорал истерически: „Слушай, что это такое? Ведь Адриан сделал „Ленфильм“! Он не может быть ни в чем виноват. Как ты это допустил?“. Директор молчал, сидел у окна, не глядя на меня. Я продолжал бушевать: „Надо бить в набат, звонить в Смольный, в Москву, объяснить им, что такое Адриан!“ Яшка встал, закрыл какую-то папку и железным голосом сказал: „Он — враг народа“. Снова сел, раскрыл другую папку, беседе конец. Через три месяца Яшку тоже взяли. Пиотровского это не спасло».
Можно себе представить, что этот Яшка не донес на Трауберга? ‹…›
Нусинова Н. Леонид Трауберг. Памяти учителя // Киноведческие записки. 2003. № 63.