Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Поделиться
Молодые годы
Из воспоминаний Эйбы Норкуте

Александр Леонович Авербах, сын богатого волжского судовладельца из Рыбинска, получил отличное домашнее воспитание. Знал языки, классическую литературу, мог с ходу подобрать мелодию на рояле либо сыграть по нотам. В юности участвовал в любительских спектаклях. Накануне революции закончил Рыбинское коммерческое училище и переехал в Петроград. В 1919 году вошел в труппу Большого драматического театра. Трудно сказать, что открыло ему путь на подмостки — фактурная внешность или участие в любительских спектаклях. Рослый, широкогрудый, светловолосый, с голубыми глазами, он напоминал персонажей из «Атаки» Петрова-Водкина. В театре Александр Леонович задержался недолго. Судя по рассказам, не считал проведенное там время лучшей порой своей жизни. Все возвращался и возвращался к воспоминаниям о возмутительном поведении премьера театра Н. Ф. Монахова, смешившего молодых актеров на сцене во время спектакля. Уйдя из театра, Александр Леонович поступил на экономический факультет Технологического института. Закончил его и много лет работал на руководящих должностях. Чаще всего — в качестве заместителя директора. Александр Леонович был человеком образованным и остроумным. Славился своим гостеприимством и любезностью. Последняя, правда, резко обрывалась у границы, за которой его собственное мнение уже не совпадало со взглядами собеседника. Авторитет Александра Леоновича простирался на все, начиная от оценки «Симфонических танцев» Рахманинова, кончая способом нарезки составляющих салата оливье.

Его жена, мать Ильи, Ксения Владимировна, была человеком более гибким и легким, возможно, и более легкомысленным. Внучка кавалера Георгиевских крестов генерала Николая Артемьевича Виламова (из обрусевших Willams) и владельца модного магазина «Артюр», почетного гражданина Петербурга Станислава Стракача, дочь смолянки и уланского полководца, она прожила непростую жизнь.

Поступив в Смольный институт благородных девиц незадолго до революции, она с другими воспитанницами была эвакуирована в Новороссийск. Там стала свидетельницей сцен и событий, не предназначенных для молодой неокрепшей души. Навещала дядю Жоржа в тюрьме, видела смерть, нетерпимость, жадность. Впечатлительная Киса Стракач стала вести дневник, сочинять стихи и прозу. Желание стать писательницей крепло в ней с каждым днем. Судя по первым сочинениям, со временем она могла войти в литературу. Но жизнь распорядилась иначе. По возвращении в Петроград она поступает на драматические курсы Ю. М. Юрьева, заканчивает их и начинает работать в труппе братьев Адельгейм. Какое-то время Ксения Стракач числилась во вспомогательном составе Большого драматического театра. В начале двадцатых годов вышла замуж за адвоката М. Куракина, родила сына Николая. Вскоре семья распалась. Чтобы как-то прокормиться, Ксения Куракина стала выступать на эстраде как исполнительница романсов. Певческим голосом она не обладала, но была артистична и музыкальна. Ностальгически настроенная публика, воспитанная на «Паре гнедых», принимала ее с одобрением. Спустя какое-то время Ксения Владимировна изменила свой репертуар и имидж. Из платиновой блондинки с мягкими завитками она превратилась в жгучую, коротко стриженную брюнетку, концертное платье сменила на юбочку выше колен. Ксения Куракина стала первой исполнительницей песен беспризорников на эстраде. (Существовал такой вид городского фольклора.) Изменились и рецензионные оценки ее выступлений: определение «манерна» уступило место другому — «вульгарна».

У Ксении Владимировны были свои поклонники. Для ее выступлений писали песни братья Прицкеры и Константин Листов. За ней ухаживал Михаил Зощенко. ‹...› Надолго прилипшее определение «вульгарна» не помешало создателям ленинградского Нового театра в 1934 году пригласить Ксению Владимировну на роли героинь в первую труппу. Театр нуждался в звезде. Ксения Владимировна проработала там до конца сороковых годов. Позже перешла в другой театр, где были свои главные герои и свои идеалы. Здесь почему-то встал вопрос о ее классовой принадлежности, о дворянстве, о княжеской фамилии. Руководство театра поступило просто: оно отправило ее на пенсию. Ксения Владимировна находилась в полном расцвете сил, и увольнение для нее было страшным ударом. Почти десять лет она провела вне театра. Читала с эстрады «Тупейного художника» Лескова, играла Фру Альвинг в «Привидениях» Ибсена на телевидении. Давала частные уроки по сценической речи дома и в драматической студии Дворца культуры им. С. М. Кирова. В конце пятидесятых Ксению Владимировну пригласили преподавать в Ленинградский театральный институт. Она учила не только студентов, но и профессиональных актеров. Для этого ей доставало и таланта, и человеческого своеобразия. Самой обременительной для окружающих чертой Ксении Владимировны была ее обидчивость. Как человек многократно битый, она постоянно пребывала в напряжении даже дома. ‹...›

Илья учился в медицинском институте. Но не потому, что уже раз и навсегда определил свое будущее. Когда он поступал, явных предпочтений у него вообще не было. То он получал разряды по теннису, то во время очередной влюбленности разражался циклом стихов. Но он ведь вырос в семье, где с утра до вечера говорили о прекрасном, и, чтобы быть допущенным к взрослым, приучил себя рассуждать, формулировать свое мнение. Однако в гуманитарные, «идеологические» вузы с фамилией Авербах (пусть в паспорте и значилось «русский») поступить было довольно трудно. ‹...›

Человек интеллигентный, умный, с отличной памятью, учился он хорошо. Однако к концу обучения все чаще и чаще стал бунтовать. Один за другим у него следовали приступы бешенства, когда он в сердцах бросал учебник в угол и начинал кричать: «Не могу! Не хочу! Почему я должен?» В принципе, я стояла на его стороне, но понимала, какой мрак накроет дом, если он не получит диплом. Это заставляло меня действовать в стиле терпеливой мамки. Говорить что-либо было бессмысленно. В такие минуты, когда у Ильи белели глаза, он ничего не видел и не слышал. Можно было только пожалеть, погладить, да и то не всегда. Я молча извлекала из-под кровати учебник, раскрывала его и начинала читать. ‹...›

В одну из ночей 1958 года, услышав о чем-то по «вражескому радио», мы долго не могли уснуть. Илья сидел на кровати, обхватив голову руками, и все повторял: «Боже мой, какой стыд! Какой стыд!» Это был стыд за чужие дела и собственную беспомощность. Такое же ощущение стыда и утраты было у нас в день смерти Пастернака. Мы пили красное сладкое вино («На поминках так полагается!» — наставительно сказал Женя Рейн) и вздыхали. Пастернак был любимым поэтом Ильи. Временами он находился под сильнейшим его влиянием. Но случались и периоды всеобъемлющего увлечения ранним Сельвинским.

Илья с восхищением читал наизусть стихи 1920-х годов Н. Асеева и С. Кирсанова, упивался Н. Заболоцким времен «Столбцов», без конца цитировал Д. Хармса и А. Введенского. Ему казались интересными П. Коган, М. Петровых и К. Некрасова, он пел песни Б. Окуджавы, жадно читал Б. Слуцкого и Д. Самойлова, перепечатывал стихи М. Цветаевой.

К моменту нашего знакомства, находясь в трагическо-лирической поре, все вспоминал любовную лирику В. Маяковского и Н. Гумилева. У букинистов выискивал сборники стихов О. Мандельштама. Илья любил и знал поэзию, как немногие. Собирал и изучал книги по стихосложению, литературоведческие труды. Он прекрасно ориентировался и в прозе 1920-х годов, хорошо знал ранних Шкловского, Пильняка, Каверина. В памяти хранил целые страницы из сочинений Зощенко, Ильфа и Петрова. Как все в нашем поколении, открывал для себя современную западную литературу. Из впервые переведенной прозы он больше всего любил Шервуда Андерсона, Генриха Белля.

Илья к женским изменам относился с преувеличенной нетерпимостью. Что же касается поведения мужчин, то он постоянно щеголял цитатой из Шарля де Костера: «Верная жена — это хорошо, верный муж — это каплун!» Большой поклонник женского пола, Илья отказывал женщинам в интеллектуальном равенстве. Его раздражали повышенная эмоциональность, бесконечные разговоры о любовных перипетиях и страданиях, преувеличенная забота о мужчине. Позже эти черты приобрели у Ильи название «куриность». Образцом «куриности» можно считать сцену сбора героини перед уходом к Бедхудову в «Фантазиях Фарятьева». Ни режиссер, ни оператор, любящие и уважающие Неелову, не пощадили ее героиню.

[В Шексну] Илью направили после окончания института в 1958 году. В Шексне он принимал больных в амбулатории, осматривал заключенных в лагере. ‹...› После службы в Шексне ему было обещано место судового врача на кораблях, идущих в загранплавание. До этого момента Илья рассчитывал заняться отделыванием старых сочинений и написанием новых. Действительно, поначалу из Шексны прибывали новые и очень неплохие стихи и проза. Но со временем Илья стал впадать в хандру. Досрочно сдав сессию, я отправилась в Шексну. ‹...›

После Шексны, в виде компенсации, Илье предоставили «свободное распределение», то есть он мог устраиваться туда, куда ему вздумается, что, в свою очередь, было непросто. Случайно ему повезло: его бывший сокурсник пошел на повышение и привел Илью на свое прежнее место врача в яхт-клубе. И пошли томительные месяцы. Он ходил на работу, стиснув зубы. Молодой Илья был человеком веселым и динамичным. Вместе с тем, периоды веселья чередовались у него с часами, а то и неделями упадка духа.

Он терзался из-за своего несовершенства, из-за неосторожно сказанных слов, которые могли ранить собеседника. И нужно было долго говорить, доказывать обратное, отвлекать, прежде чем он сдвигался с мертвой депрессивной точки. За всю жизнь я не встретила человека, который был бы таким самоедом, как Илья. В нем жило какое-то изначально трагическое восприятие жизни. ‹...›

Бытовая сторона жизни никогда Илью не занимала. Разговоры о ней, если их нельзя было перевести в фантасмагорию, феерию с фейерверком, он не выносил. Я молча подкладывала ему новые вещи или говорила: «Мне выплатили гонорар. Пойдем купим письменный стол» (триста пятьдесят рублей в ценах 1959 года). На наших друзей большое впечатление произвел монолог Ильи после покупки первой пары элегантной обуви. Поставив туфли на письменный стол носками вперед, он начал с обращения: «Вы, мои голубчики…» И пошло, поехало! Интермедия вышла не хуже, чем у Арлекина, вертящегося вокруг Коломбины. ‹...›

Мы оба работали, что-то сочиняли для заработка и для души, и все же у нас оставалось много времени на разного рода занятия. Ездили в какой-то дальний занюханный кинотеатр смотреть фильм Пудовкина. Ходили к солидным людям смотреть собрание гравюр, навещали коллекционера джазовых записей, слушали музыку в крошечной комнате коммунальной квартиры, ходили в любимый ресторан «Восточный» (угол Невского и Бродского), на концерты в филармонию, на выставки, бывали на футбольных матчах и соревнованиях по боксу. ‹...›

Приглашение Б. Ливанова, старого мхатовца, на свой первый фильм — неслучайный жест Ильи. Равно как и приглашение И. Смоктуновского, которым он буквально бредил после «Идиота» в БДТ. ‹...› В те годы театр для него был средоточием фальши, дурного вкуса, ложного пафоса и бессмысленно произносимых фраз. ‹...›

Кино Илья принимал легче. Мог простить игру даже средних актеров. Как-то раз я ему переводила статью из польского журнала Film об одной красивой, но далеко не выдающейся актрисе. Конечно, не смогла удержаться от язвительных комментариев. «Подожди, подожди! — остановил меня Илья. — Вот ты, умная и красивая, попробуй! Попробуй завладеть тысячами. А она смогла это сделать. Значит в ней есть нечто, что выделяет ее из толпы». ‹...› Долгое время он находился под сильным впечатлением от фильмов итальянского неореализма. «Рим, 11 часов» смотрел дважды подряд. Появившаяся на экранах французская «новая волна» стерла те впечатления, оставив теплое чувство разве что к «Похитителям велосипедов». «400 ударов» Франсуа Трюффо мы смотрели трижды. Илья жалел, что не может еще раз увидеть «На последнем дыхании» Жан-Люка Годара (фильм шел в Доме кино) и «Хиросима, любовь моя» Алена Рене (показывали во время фестиваля). Появившаяся меж тем «Дорога» Федерико Феллини опрокинула все вверх дном, резко изменила вкусы и пристрастия Ильи. Далее пошла польская «волна» — Кавалерович, Вайда… От Кавалеровича Илья довольно быстро открестился, а «Пепел и алмаз» Вайды остался надолго. Фильм демонстрировался на закрытом показе — только для членов Союза кинематографистов. До этого я прочла Илье с десяток статей о фильме в польских журналах и газетах. Желание увидеть картину у него было столь жгучим, что он сумел попасть на просмотр. Я ждала его дома. Обычно после просмотра фильма Илья начинал речь с одного из трех определений: «Фуфло!», «Ничего себе картинка» или «Гениально!». После «Пепла и алмаза» он молчал. «Что?» — спросила я. «Ты понимаешь, там была одна сцена…» — ответил он и стал пересказывать сцену смерти Мачека. Потом встал. Показывая, согнул колени, как-то странно всплеснул руками. Я посмотрела на лицо и испугалась. Оно было белое, как полотно. Казалось, еще секунда, и Илья упадет замертво. «Илья!» — крикнула я. «Что?» — недовольно отозвался он. «Ничего, рассказывай дальше». Только после этого он смог более или менее внятно рассказать о картине… Вайда поставил фильм о сопротивлении. О жажде свободы любой ценой. Так мы его и приняли. Это сладкое слово — свобода!

Купив очередной номер Ekran, Илья вырезал кадр из «Пепла и алмаза», где Цибульский с поднятым вверх автоматом стоит на фоне элегических польских ветел. Вырезал и повесил над письменным столом. С Моховой картинка переехала на улицу Подрезова. При переезде на последнюю квартиру она была бережно уложена в папку со старыми письмами. Туда же со стенки попал и портрет тореадора Манолетте. Бой быков — игра человека со смертью — сильно занимал Илью. Он не только упивался описанием боев, но и сам старался показать позу тореро, втыкающего бандерилью в загривок быка. Илья внимательно следил за всеми новыми подробностями боев боксера Кассиуса Клея (Мохаммеда Али). Его портрет тоже украшал стену нашей комнаты. Кроме того, поля его рукописей и отдельные листки были заполнены профилем боксера и поднятыми у лица перчатками. Определить, рисует Илья Кассиуса или себя, было трудно.

В отличие от родительских комнат, стены которых были украшены гравюрами, плакетками, акварельными рисунками, картинками бисерного шитья, комната Ильи носила спартанский характер. Письменный стол, венский стул, железная кровать, тахта под вытертым ковром, книжная полка, некое подобие комода и голые стены. В углу стояла круглая, обшитая металлическим крашеным листом печка, в которой было так славно сжигать неудавшиеся опусы. Единственным украшением комнаты был вид из окна на звонницу Земцовской церкви, стоящей на углу улиц Белинского и Моховой. ‹...›

К 1961-му Илья отработал обязательные три года, положенные тогда врачу после получения диплома. ‹...› В то же самое время до Ильи дошли слухи, что в Москве собираются открыть Высшие сценарные курсы. В требованиях к поступающим был один пункт, которому Илья не мог соответствовать: необходимо было представить опубликованные работы. За короткий срок Илье удалось опубликовать несколько занятных репортажей и одну статью. Известие о том, что Илья поедет учиться в Москву, произвело дома эффект разорвавшейся бомбы.

Норкуте Э. Молодые годы петербургского режиссера // Искусство кино. 2000. № 1.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera