Открываю Брокгауза и Эфрона — огромное количество князей. Князь Оболенский такой-то, князь, князь, князь. Наконец, без слова «князь»: Леонид Егорович Оболенский — литератор, журналист, организатор Северного союза журналистов в Петербурге, редактор и издатель «Русского богатства» и «Мысли». В 1904 году передал журнал Михайловскому. Умер в 1905 году. За работой над какой-то статьей оборвалось сердце — мысль и строчка не были закончены. Я его застал и прекрасно помню.
Дед писал плохие просветительские, спенсерианские стишки под псевдонимом Матвей Красов. Есть у него и повесть о крестьянине Бородаеве. Очень интересная повесть. История в ней такая: мальчишке, то есть моему деду Леониду Егоровичу, сыну помещика, нужно было сделать парту. Отец мальчика, князюшка (мой прадед, значит), вызывает лучшего своего столяра и говорит: «Сделай мальчику парту». Столяр сделал. Мальчик сел за парту и сказал: «Мне неловко, так я плохо буду сидеть!» Вызвали столяра и били на конюшне до полусмерти. А столяр-то был молодой и бойкий. Он убежал. А когда барин вышел с собачками на охоту, прогремел выстрел, и мимо барина просвистела картечь. Поймали стрелка. Оказалось — столяр. Загнали его на каторгу, ибо убийства не произошло. И только после освобождения крестьян, пишет дед Леонид Егорович, когда все изменилось к лучшему, когда свобода засветила и т. д., пришел к новому барину мужик — немолодой, седой, вольный. Он сказал: «Барин, у тебя земли залежные, необработанные, видать, тебе неохота этим заниматься, хозяйство у тебя в полном развале. Не продашь ли ты мне землю?» — «Ради Бога, а что денежки, что ли, есть? Сколько дашь?» — «Да дам-то я хорошую цену, настоящую дам. А вы, значит, грамотные стали, журнал печатаете, я его читал, хороший журнал. А парту ведь это я вам тогда сделал». «Кто вы? — спрашивает барин. — Фамилия ваша?» «Фамилия моя — Бородаев. С каторги я убежал. Золото мыл. Намыл. Теперь вернулся домой. Воля нам вышла, надо хозяйство вести». Такая вот история. А прадеда-то моего лишили всех званий и привилегий за зверское отношение к крепостным. Не только бил, но и терзал людей. Леонид Егорович уже никаких званий не имел. Был типичным народником. Имение его тяготило. Льва Николаевича оно тоже тяготило. Никак он не мог с ним разделаться. Так и помер помещиком. А мой дед думал-думал, куда бы имение девать, да и продал Бородаеву.
Когда ваш покорный слуга выдержал в Нижнем Новгороде экзамен в лицей — был такой нижегородский дворянский институт типа лицея с пушкинской формой, красный воротник, черный сюртучок, — выдержал на пятерки, меня не приняли по конкурсу. Сын разночинца — без звания. Я был страшно огорчен: Оболенского не приняли, а моего друга Димку Фурдуэ — сына директора банка — приняли. Ну тогда отец мне сказал: «Пошли все Фурдуэ к чертовой матери — пойдем в демократическое учреждение, в гимназию. Там ты больше наберешься». Так вот: родился в Арзамасе, а жил в Нижнем.
Я жил на Урале. В шестнадцать пошел в Красную Армию добровольцем. Год мне еще не вышел. Но в семнадцать меня бы Колчак забрал, а отец у меня был большевиком. Он сказал: «Ну что теперь делать? С матерью останешься? Колчак придет, тебя мобилизуют, ты что, против меня воевать будешь? Это неправильно!»
А из части меня послали в командировку. Приехал в политотдел и встретил там Кулешова. Он получал какой-то пропуск. Он меня увидел и говорит: «Хорошенький мальчик. Из тебя, наверное, натурщик выйдет».
Кулешов дал мне письмо в Москву, к Гардину. А Гардин — это великий режиссер. Он был тогда начальником киношколы. Гардин пришел к Луначарскому и сказал: «Кина нет — все разбежались. Анатолий Васильевич, давайте делать школу. Я буду учить». — «Кто там еще?» — «Кулешов». — «Кто еще?» — «Туркин, сценарист». Собрались такие ребятишки, крепкие. Все они приняли революцию.
Блок принял революцию, Петров-Водкин принял, Брюсов, а вот Зинка Гиппиус не приняла, уехала. Ей революция не понравилась.
У Кулешова я был актером, оператором, художником-постановщиком. Делал все.
Снимали на фронте. У солдат настроение немножечко бздюловатое, а Кулешову и Тиссэ их надо снимать. Раньше воевали-то цепями: тут цепь лежит, там — цепь. Это в Отечественную стали воевать по-другому. А на гражданской — так. Сидят солдаты с ружьями, и надо их поднять в атаку. «Вперед пошли!», «Да здравствует революция!» А они лежат. И этот латыш, Эдуард, говорит им: «Вставайте, я снимать вас приехал, а вы лежите». Кулешов кричит: «Ну давайте, давайте». При этом идет пальба пулеметная, а эти двое поднимают в атаку: Кулешов с маузером, а Тиссэ с треножкой — стрелять он не может, он снимает: тыг-дыг-дыг-дыг-дыг. Искусство с опасностью для жизни. Великолепное искусство.
...Я же был в Москве удачливым мальчиком. Ужинать — так в Метрополь. Тогда еще существовал авторский союз: постановочные бежали, бежали со всего Советского Союза. И мне что-то набегало за какую-то дерьмовую картину. Раз в шесть больше, чем зарплата. Вот так. Ну и жил такой свистун. А потом как взяло меня, как начало водить[1]. Многие метались и говорили: надо что-то делать, надо что-то делать, друзья. А какой-то работяга в бушлате на проперженных нарах сказал: «Бери кайло да вкалывай, рубай ее, голубушку земличку, иначе ведь чуху не дадут — зафитилишь». Самый простой выход. Не надо ничего усложнять, надо брать кайло, работать, и тогда получишь кусок хлеба и хорошую баланду, да еще с добавкой, и будешь сыт. А не выработаешь свои двадцать шесть кубов, тебе просто жрать не дадут. Вот какую школу я прошел.
Трагедия художника не в том, что его принуждают служить пропаганде, а он думает, что свободен и являет собой огромную ценность, о которой надо сделать запись в банковской книге, а в том, что художник может быть никому не нужным — нет спросу. Художник обижается и уходит в свой лес. Там он произносит монологи, но искусство кончается. Потому что в лесу художника никто не слышит. Художнику нужна смелость, чтобы идти буквально по лезвию: он может скатиться в нелепость пропаганды, ее пустословие, может улететь и в неверные высоты формотворчества, но он идет, он видит свой мировоззренческий путь, и каждый его шаг — приключение, риск. Есть в этом что-то французское.
...Рубен Симонов удивительным был режиссером. Вместе с Вахтанговым он заделал такой театрик, который до сегодняшнего дня остается театром. Рубен говорил: «Вот когда берешь роль, помни, что в тебе, как в личности, есть задатки и ангельских, и сатанинских черт. Если ты играешь черта, найди этого черта в себе, раскопай и раздуй. Тебе разрешается на один спектакль, и будешь бесконечно страшным злом, ибо у зла нет конца. Если тебе нужно играть ангела — найди в себе ангельские черты. Тебе это тоже разрешается на один спектакль, и у тебя вырастут крылья, и ты будешь порхать, как ангел. Но никогда не придумывай, не наращивай, оставайся собой, неси свое, и мы тебе поверим. Поверим, что ты такая сволочь или что ты такой ангел. А если будешь притворяться, как говорят актеры, „прикидываться добреньким“ — ничто не поможет и никто не поверит».
Я снимал с Рубеном картину, которая не вышла на экран. Она оказалась неинтересной. Сценарий был нелепо написан, очень формально. А трудились мы хорошо. Фильм назывался «Побег Кропоткина». 1927–1928 годы. Начало звукового кино. И мы хотели использовать звуковой трюк, который решил судьбу Кропоткина: играет скрипка или нет, слышно звук или не слышно. Ради этого трюка была совершеннейшая свиная чушь и мура в течение нескольких частей. Но все делали по правде. Синельникова играла великолепно. А трюк был такой. Музыкальная фраза на скрипке — сигнал к побегу. Скрипка — это значит извозчик готов и ворота Петропавловской крепости открыты, бросайся в них и беги.
Петр Алексеевич гулял. А старик был натренирован, он делал невероятнейшую гимнастику в камере. Вдруг звук скрипки. Он стал подходить к воротам все ближе и ближе. Наконец нужная фраза. Форте! Ворота открыты. Зная, что они открыты, Кропоткин рванул — раз — и солдат в уже закрытые ворота ткнул штыком и не мог его вытащить.
За воротами стоял извозчик, и была великолепная para de cue, цилиндр. Кропоткин уехал. Его искали в Финляндии, а он в это время шикарно обедал у Данона, было великолепное застолье с друзьями. Он сбрил бороду. Буйный старик. <...>
Записано корреспондентом «ИК» в начале 80-х годов, во время съемок телефильма «Подросток» на «Мосфильме»
Оболенский Л. Самый простой выход // Искусство кино. 1996. № 5. С. 75-78.
Примечания
- ^ В 1944 году Л. Оболенский был репрессирован и попал в сталинские лагеря, где отсидел до 1948 года. В 1949–1952 годах был на поселении в Сибири — Прим. ред. ИК.