Ко мне все чаще обращаются молодые, — а иногда и старые — литературные коллеги с вопросом:
— Как вы пишете для экрана?
Я не стал бы печатно отвечать на этот вопрос, если бы считал и его, и ответ на него — делом частным, интимным. Но суть этого вопроса не в обычном вялом любопытстве. Спрашивают на эту тему с искренней, насущной деловитостью, и отсутствие внимания к этой теме кажется мне большим художественным для нас уроном.
Заграница поняла уже всю ценность, всю значительность экранного искусства, и многие художники с чуткой бодростью двинулись навстречу ему. У нас все еще подходят к этому искусству с ужимочками да с усмешечками, и взамен крепкого идейного и эстетического служения ему, робко шмыгают вокруг и около него, в лучших случаях урывая объедки с богатого стола немногих наших кино-капиталистов...
Мне думается, что если бы русские писатели, художники и актеры всю энергию, истрачиваемую на пустую иронию, приложили бы к подлинному делу, то творческий их натиск давно бы вырвал прекрасное искусство экрана из рук кинематографических объедал и перевел бы его на ту стезю глубокого человеко-служительства, по которой ему и надлежит идти.
Не скрою, что мне приятно сознавать безошибочный подход свой к искусству экрана, всецело определившийся еще в то время, когда никто из братьев-писателей иначе, как с готовым плевком к кинематографическому театру не приближался. Мне много приходилось спорить по этому поводу, но т о г д а едва ли кого-нибудь переубедил; вульгарные афиши маленьких торговых театриков внушали большинству уверенность, что рост кинематографа предопределен только в одну сторону: в сторону рынка. Меня, помнится, сразу поразили необычайные возможности нового искусства и мне, наоборот, почудилось при первом же прикосновении к этому искусству неисчислимое и д е й н о е обогащение жизни. Словно среди океана человеческого творчества открылся новый материк духа. Теперь эти мои слова перестали казаться парадоксом.
Вспоминаю, как один из московских предпринимателей, имевших дело с фирмой Патэ, показывал мне список стран, куда запродана была фильма, снятая по моему сценарию. Я увидел в нем «Португалия», потом «Аргентина», и еще какие-то далекие царства... «И дух мой возликовал», как сказали бы об этом древние книги. Какое могучее орудие духовного заражения, какой великий рынок художественной и идейной пропаганды!
Как бы то ни было, с первых же своих работ для экрана я посильно держался такого правила: небрежничай, если придется, в литературе книжной, но литературу для экрана — блюди! Книжное творчество установилось, укрепилось, чуть не обожествилось, и ничья частная авторская неудача не пробьет бреши в твердыни литературы. Кинематографическое творчество — слабый детеныш, да к тому же еще пасынок нашего духовного обихода: здесь каждая ошибка — в укор, каждый ложный шаг — в регресс и в посрамление славному делу. Пусть губят его наглецы, умеющие даже глубокую драму Л. Андреева подать публике в виде «Жены-вакханки». Но мы, писатели и актеры, должны отдать этому делу всю свою серьезность, всю искренность, всю пламенность — именно потому, что против искусства экрана — не только хулители, плюющие на него, но и благодетели, присосавшией к нему... И эти — гораздо хуже.
Теперь отвечу практически на вопрос: как надо писать для экрана? Раньше всего: глубоко. То есть на самую глубокую для себя тему. Ничто так трепетно не передается в живом молчании экрана, как интимность, душевность, наибольшее нутро переживаний. Нигде так резко и болезненно не выступает фальшь авторского замысла или актерского изображения, как на экране. Надо забыть нелепый предрассудок о погоне экрана за эффектами: искусство экрана ненавидит их. Оно любит правду сложной, запутанной, всегда неожиданной человеческой души. Но не терпит никакой нарочитости, никаких искажений жизненной перспективы, мстя авторам-исказителям равнодушием и немедленным забвением их творчества со стороны зрителя. Наоборот, авторская взволнованность и правдивость и получает самый щедрый, не поддающийся никакому духовному учету, рефлекс зрительского восприятия, и я думаю, что ни один книжный литератор не собирает столько жатвы благодарных человеческих чувств, сколько пожинает ее после трудного посева своего драматург, творчески отдавшийся экрану...
Кропотливость и изысканность работы для кинематографа не может и не должна уступать работе беллетриста и драматурга ни в описательной части своей, ни в развитии действия и немого диалога. Я хочу сказать, что точно так же, как беллетрист тратить нередко и час, и два для подыскания удачного стилистического оборота, кино-драматург пусть проводит часы и дни над отбором художественных деталей. Выбор точной надписи не мене важен, чем чеканный язык диалога. Рассказать режиссеру свой замысел часто более трудно, чем передать свою фабулу читателю: язык сценария должен быть языком художника-соблазнителя, художника-заразителя, а не докладчика на занимательный сюжет...
Себя лично я считаю кино-драматургом, стремящимся, но далеко не достигшим. Достигнут будущие, и — о, как невольно завидуешь им! — достигнут поистине волшебной победы мощного экрана над душами взволнованных масс. Поэтому я для наглядности могу приводить лишь образцы стремлений своих, но не своих достижений. Вот, к примеру, начало последнего сценария моего, которому скоро надлежит ожить на полотне экрана:
«...Летнее утро прекрасно. Молодо и радостно, как весенние воды заливают суровые зимние равнины, залило утреннее солнце строгий фасад дачи-особняка, и сквозь тихую узорчатую листву разбросало по аккуратному цветнику и по столу, накрытому для завтрака, задорные блики и пятна... Стол накрыт под липою, широким зонтом своим заменившую даче веранду. Сначала никого нет: только утро, и зелень, и щебет... Но вот на ступеньках появляется maman. Вслед за нею выскальзывает лакей и, получив маленькое приказание, исчезает. Maman вдыхает сиреневый аромат: не потому, чтобы он очень нравился ей, а потому, что так уже полагается при первом утреннем выходе из комнаты на даче...»
Вот, например, характеристика одного из действующих лиц, даваемая в том месте, где лицо это появляется впервые:
«...Швея уходит из комнаты и кланяется на ступеньках барышне, вышедшей только что из двери. Это вторая дочь Коносевичей, дочь-горе, дочь-катастрофа... Зовут ее — Ира. При одном виде ее сразу чувствуешь беспокойство, как в театре при выходе заруганного всеми певца. В ее глазах, волосах, по-своему причесанных, а, главное, в движениях рук и губ есть какая-то отверженность, и заведомый против вас протест, и ни в чем не выраженное, но ясное пренебрежение ко всему, что вам угодно будет о ней подумать. И вместе смелое и вместе дикое, и вместе неотпускающее лицо. Объясняется все это тем, что девушка — немая. Онемевшая после болезни и вся ушедшая в чтение и в себя, она сделалась не ближе к родным, как бывают беспомощные кроткие калеки, а стала горделивой и дальней. Вернее, непонятной сделалась она для семьи, началось отчуждение, заскользила даже враждебность, и молчанием стала ее немота. Вот и теперь: к утреннему кофе Ира вышла в книжкою в руке, едва кивнула матери и отцу и, сев к столу, поставила перед собою книгу. Мать нервно повела плечами и подала ей кофе...»
Конечно, всякое делание в искусстве — чрезвычайно субъективно, и я ничуть не намереваюсь своими строками поучать кого-нибудь экрано-писательству. Мне лишь хотелось — и всегда этого хочется — каким бы то ни было доступным мне способом пробудить, растормошить в товарищах по перу все еще дремлющее в них желание вплотную подойти к новому искусству и открыто заинтересоваться им. Я хотел бы им рассказать, что это — огромная творческая область для скрещения писательских воль, фантазий и сил. Меньше всего я жажду последователей. Но я жажду соперников: мне скучно и пустынно без них. Да и не во мне дело: их жаждет экран!
Давайте же закипим, завоюем, поборемся на этой новой арене... Какая радость была бы уже в том, что звуки нашей мятежной, нашей суровой борьбы разогнали бы трусливых торгашей, облепивших пока еще мирную эту арену. Первый звон идейно-скрещенных мечей побудит всю эту челядь экрана искать других площадей для своих прилавков и вывесок:
— «Миллионы в крови»... «В омуте разгула»...
От каждого из вас зависит бросить спичку — для прекрасного пожара, в котором сгинет вся эта заваль старого подлого «иллюзиона»...
Да сбудется! («Об.Т.»).
Вознесенский А. Как я пишу для экрана? // Сине-Фоно. 1916. № 11-12. С. 42-43.