Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Забвение
Воспоминания санкт-петербургского кадета


Дядя Анатолий был членом К. Д., правого крыла революционных партий, партии либеральной и правовой. Другие партии, включая социал-демократов и социал-революционеров, были также либеральными и правоверными: они помирились на том, что нужна демократическая власть, форму которой определит Учредительное собрание, избранное всеобщим голосованием. Когда треть его членов уже была избрана, образовав Временное правительство, левые от С. Д. (большевики) и С. Р., объединившись, силой захватили власть в Петрограде. Положение восставших, однако, оставалось ненадежным.

Тетя Катя была левой социал-революционеркой. Своим убеждениям она следовала со страстью, упоминавшей религиозный фанатизм ее предков.

Однажды, сидя на моей кровати между мною и Сергеем, она выхваляла большевистские тезисы, пытаясь, конечно, убедить сына, которому было двенадцать лет. Она показала нам манифест и программу коммунистической партии. Я изучил их с великодушием молодости: серьезно, честно. Не все пункты были понятны, но верилось, что написаны они с благородными намерениями. Только два из них не соответствовали заданной цели. Первый пункт обязывал вступающего принимать без рассуждения все решения партии. Мне казалось, что это положение требует отказа от свободы мнений, которую собиралась дать Революции.

Другим пунктом было: «Кто не с нами, тот против нас». Я не был «против» и, сколько ни бился не смог найти этому оправдания. В этом не было ни разума, ни справедливости, а лишь запугивание ад случай, когда начнется выяснение общественных пристрастий.
Я решил, что это ошибка. Догадка превратилась в убеждение после октябрьского путча. На моих глазах большевики украли у народа право избирать законных представителей.

Я судил политические событии так, как судят дела совести: ведь идея Революции была придумана интеллигенцией и ею же во имя идеи была оправдана.

Драка между большевиками и Временным правительством развязалась в присутствии третьей власти — власти реальной, но чисто профсоюзного толка — работников железной дороги. Исполнительный комитет их был чисто меньшевистским. Он, можно сказать, представлял «сознательных граждан». Необходимость поддерживать минимум порядка и дисциплины была для них очевидна, конечно, по профессиональным соображениям. Железнодорожники контролировали телефон и телеграф, а также снабжение боеприпасами, людьми, войсками, почтой.
Настроение вооруженных, отчаявшихся за три года войны солдат, равно привыкших и к безделью, и к опасности, было совершенно другим. Их мало заботило, к какой партии они примкнут. В атмосфере забастовок и голода случай или удобный момент толкали их в ту или иную банду.

Власть железнодорожников вскоре рухнула под натиском большевистских банд, а также их белых противников, которые нередко объединялись с австрийскими военнопленными. Мы узнавали об образе сегодняшнего правления по тому, чьи подписи и печати красовались внизу афишек, расклеенных на палисадах: комиссарские или генеральские? Фамилии многих комиссаров, присланных из Москвы, были мне известны из рассказов тети Кати. Когда большевики держали город в своих руках, левые С. Р. входили в состав их исполнительного комитета и тетушка моя становилась «на короткой ноге» с властью.

Политические разногласия между дядюшкой и тетушкой подогревались страстями гораздо более личными и настоящими. Семейные конфликты, скрываемые в обычные времена, находили в гражданской войне предлог, чтобы заявить о себе открыто. Как-то ночью, в период оккупации большевиков, дядя был схвачен патрулем и посажен в тюрьму. Там он провел несколько месяцев. Положение мое в доме, который больше не был дядюшкиным, но был тетушкиным, становилось тяжким. Наше взаимное кокетство ни к чему не привело. Любовь к ней я чувствовал всегда; она же, тоскуя по любви, выказывала мне свое раздражение. Сколько скрывалось злобы и угрызений совести под маской политических страстей?
После новых пулеметных очередей дядя мой был выпущен на свободу; власть сделалась белой. Каждую ночь мы ждали, не прозвонит ли дверной колокольчик. И вот как-то утром мы проснулись до зари. Некто в гражданском, командир патруля, попросил «переговорить» с дядюшкой. Анатолий, Катя, брат ее Шеша, который, как я знал, был предан Анатолию, своему опекуну, — все мы столпились в прихожей. Зная, что Шеша вооружен, я шепнул ему на ухо: «Будем обороняться?» «Не усердствуй, — ответил он мне, — Анатолий этого не хочет ни в коем случае».
Зачем его арестовали? Тетя Катя объяснила, что большевики побаивались дядюшкиного красноречия — ведь он был самым блестящим оратором Уфы. Зима была в самом разгаре, и в тюрьме дядя Анатолий заметно ослабевал.

Чтобы как-то занять себя, я решил упражняться на улице в рисовании лошадей. Я задался целью изучить их пропорции, которым моя «История искусств» придавала очень большое значение. И тут я обнаружил, что расстояние от ноздри до холки равнялось расстоянию от холки до зада лишь в основной. Пропорции были разными не только у разных пород, но и у разных особей. Мне постепенно открывалось, то что в природе нет правил, но есть тенденции, именно тогда я решил нигде, ни при каких условиях не становиться на позиции предвзятого взгляда на вещи. Это открытие вернуло меня к тому самому революционному нигилизму, который попробовал на зуб все ценностные установки.

Как-то, во время одной из моих бесконечных прогулок, я заметил объявление: «Открытие Школь изящных искусств под покровительством и шефством знаменитого художника Давида Давидовича Бурлюка. Плата за весенние занятия 300 рублей».
Никогда столь значительная сумма не числилась в расходах моей семьи. К тому же за все время пребывания в Уфе у меня не было ни копейки в кармане: было унизительно просить рубль на карманные расходы у тетушки.

По воскресеньям тетя Катя ходила в тюрьму на свидание с Анатолием. Однажды она сказала: «Анатолий хочет тебя видеть. В воскресенье пойдешь со мной».

Приемная была разгорожена решеткой, перед которой прогуливался часовой. В руках у него была винтовка с примкнутым штыком. Дядя Анатолий, бритоголовый, как птица марабу, показался в клетке. Я держался на расстоянии («Разрешается подойти только одному человеку!») в то время, как он и Катя тихо разговаривали между собой. Часовой не сводил с них глаз. Потом тетя Катя сказала: «Иди поговори с ним». Я подошел к клетке. «Я прочитал в газете, что в Уфе собираются открыть Школу изящных искусств. Тебе об этом известно?» — спросил он меня. Я ответил: «Известно». — «Ты собираешься там учиться?» — «Нет». — «Почему?» — «Мне нечем оплатить занятия». — «Сколько это стоит?» — «Триста рублей». — «Я скажу Кате, чтобы она тебе их дала». — «Спасибо».
Больше я не видел дядю Анатолия. На следующий день тетя Катя по его просьбе послала ему. Библию и одеяло.

Начался ледоход. Второй после Революции. Птицы вернулись с юга. Только они и праздновали весну: не слышны были больше голоса манифестантов. И снова пулеметные очереди со стороны вокзала и афишки, украшенные печатями, объявили, что власть взята «белыми». Только на этот раз три сотни заключенных и дядя Анатолий вместе со всеми исчезли в ночи. Перед тем как оставить город, «красные» посадили их на баржу и отправили вниз по течению реки, неведомо куда.

Шефство Бурлюка было простеньким предлогом для рекрутирования учеников, но весь набор состоял лишь из троих студентов. Свое посредственное образование я получил в компании трогательной молодой особы с темно-синими глазами и некоего поручика, отважно мазавшего повсюду фиолетовые тени. Но вследствие очередной смены режима школа навсегда закрыла свои двери. А я был зачислен в состав полка, насчитывавшего всего навсего двести человек.

Накормив три раза капустным супом, нас поторопили на дело, сущность и предназначение которого не могли быть точно оговорены: ведь все, что происходило далее одного лошадиного пробега, никому не было известно. Продвигаясь вперед то пешком, то на возах, мы за три дня проделали путь в две сотни километров без приключений.

Как-то утром я был назначен боковым дозорным, и место мое было справа от колонны, продвигающейся по дороге пешим шагом. Сияло весеннее утро. Я шагал на расстоянии ружейного выстрела от дороги, невидимой для меня, с инструкцией стрелять в воздух в случае необходимости. Я был один и живо надеялся, что такой необходимости не будет. Уже довольно высокая трава была покрыта росой; трещали кузнечики, рай сверкал передо мною, и я весь переполнялся радостью той жизни, что окружала меня. Зеленые холмики, рощи в цветах, ивовые кусты — они росли вдоль речки, бежавшей рядом, — все это выныривало из легкой, пропитанной солнцем дымки. Одним словом, это было идеальное место для засады. Внезапно я услышал позади меня топот лошадиных копыт. Я остановился и обернулся.

Нужно было угадать на расстоянии, «чей» он был, «наш» или «их». Жизнь каждого из нас зависела от присутствия или отсутствия эполет цвета хаки, плохо различимых на зеленом фоне рубашки. Я остерегался брать на плечо, ибо, пока я буду целиться, этот человек уже занесет надо мною саблю. Карабин он нее за спиною. Верхом на восхитительной киргизской кобылке, чуткой и нервной, он обрабатывал мелкой рысцою мою колею. Большие кобыльи глаза, полуприкрытые длинными ресницами, смотрели на меня. Она шевелила ноздрями. Черная ее гривка была заплетена в дюжину мелких косичек, и эту прическу украшали полевые маргаритки. Одну маргаритку всадник держал в зубах. Казалось, он так же, как и я, был переполнен радостью существования. Да. Эполеты на нем были. Мы поприветствовали друг друга. Он спросил меня, откуда я, я спросил у него, откуда он. Он проводил меня немного и рассказал, как его патруль расстреливал обнаруженных накануне в соседней деревне «красных». Пленники, со связанными руками и «для удобства» выстроенные в линию на краю пристани, ружейным залпом были опрокинуты в воду. Одна из жертв всплыла в отдалении и, нырок за нырком, под непрерывным огнем стала уходить. Человек этот совсем было уже достиг противоположного берега, как шальная пуля отправила его на дно. «Это был настоящий парень! Какое невезенье!» — прокомментировал всадник.

Вот уже восемнадцать месяцев, как я был разлучен с матерью и братьями кровавым хаосом гражданской войны. Я ничего не знал о судьбе Анатолия и собирался оборвать связь с последним другом, который у меня еще оставался, — с Катей.

Под впечатлением таких мыслей ночью я вошел в дом моего дядюшки. Я не узнал квартиру, она показалась мне унылой и темной. Комнату, которая была моей, сдали молодой же ищи не-дантисту. В этой сделке Катю интересовали документы врача-дантиста, позволяющие покупать на государственной фабрике бутылки со спиртом, который стоил дороже золота.

Кате была известна судьба Анатолия. Единственный уцелевший из числа заложников, увезенных на барже, пребывал в Уфе: это был сторож баржи, сошедший с ума и вернувшийся в свою семью. Из его бредовых рассказов стало понятно, что три сотни пленников были высажены в открытом поле и казнены под предлогом попытки к бегству.

В Уфе я провел только одну ночь. К пяти утра, уже одетый в дорогу, я вошел в спальню моей обожаемой тети Кати и разбудил ее. Я наклонился над ней, чтобы в последний раз поцеловать, и в вырезе ночной рубашки увидел мельком или скорее угадал розовый сосок, красовавшийся на груди, необъятной, как Россия, и в ней не было совсем, ну совсем ничего от академического гипса.

На марше нас было триста мальчишек и обоз из шести саней с вещмешками. Мы взяли направление на Троицк, прифронтовой пункт на Транссибирской железнодорожной ветке: это означало поход и триста километров к северу.

Термометр показывал 33° ниже нуля, а одежда наша защищала лишь от 20-ти. К счастью, стояла безветренная погода, и на нас были еще валенки. Как только кто-нибудь видел чей-то побелевший нос, то сразу давал знать его владельцу, и тот тер нос снегом. От моего дыхания уши шапки-ушанки становились мокрыми, затвердевали и приклеивались к пушку над верхней губой.

Мы шли, растянувшись индейской цепочкой по утоптанной колее, которую нащупывали ногами под пушистым пластом выпавшего за ночь снега; мы шли по пустыне, где не было ни куста, слегка волнистой и белой, белой до самого горизонта. На гребне холма появились черные точки: нас преследовали всадники, маленькие, как оловянные солдатики из Нюрнберга. Наши или не наши? Они приближались, не подавая знака: им нужно было знать, кто мы такие. Это были монголы. Их головной убор представлял нечто вроде импровизированной шапки: косынка поверх жесткого прямоугольного каркаса, и вокруг головы — лисья шкура. Хвост свешивался у левого уха. Если поднять его вверх — обнаружится сходство с султаном европейских гусар, которые, оказывается, позаимствовали моду у хозар Чингисхана. Узнав, что мы за птицы, они отстали от нас, но не слишком, следуя на расстоянии. По-собачьи или по-волчьи?

К концу дня исчезло двое саней. Среди потерянных вещмешков был и мой. Вместе с ним пропала моя петербургская униформа — последнее вещественное свидетельство ушедшей в прошлое жизни. Появилось ощущение легкости. Будто вышел на прогулку с двумя книжками в карманах. Это было приятно.

Наше шествие продолжалось от бивуака к бивуаку. Казалось, будто казачьи станицы нарочно находятся в одном дне пути друг от друга. Мороз не унимался, но и ветра не было. Длинный нос моего армянского друга вызывал у меня жалость: этот не приспособленный к местному климату южанин, да и просто неприспособленный человек, браво ковылял в дырявых валенках. Вслед за ним, торча из дыр, волочились его рваные онучи. Мы больше не пели. Боль в горле усиливалась, и вскоре я не мог глотать твердую пищу. Десны покрылись нарывами, зубы стали красными. Снег, который я глотал, чтобы утолить жажду, не помогал.

Наше питание зависело от случая. На складах в казачьих станицах были лишь чай и табак, которые мы выменивали на продукты. Однажды я добыл риса, и тогда был у меня настоящий обед. Добрая бабушка, у которой я остановился на ночлег, приготовила его в горшке «с жирком: в нем намедни варили ветчину» — так она сказала. Рис был вкусным. Я подозреваю, что она, тайком от своих, говорила одно, а делала другое. И очень хорошо делала.

Я не думал, что наш исход — это несчастье. Напротив, я считал, что это исследовательское путешествие и, значит, подарок судьбы. Я с любопытством наблюдал неизвестный мне мир, от которого ограждало меня изнеженное воспитание. Как я жалел, что не могу писать красками! Не желая прерывать свое обучение, я изобрел следующее упражнение: надо было перечислить в уме всевозможные варианты смешения для изображения светлого и темного, как будто я уже написал все эти мои деревни. Я наблюдал, как сталкиваются, отражаются и проникают друг в друга световые лучи, посылаемые двумя необъятными поверхностями — небом и снегом, и локальными — деревянными стенами цвета грифельной и золотистыми кучами навоза. Бледные животы домашней скотины светлели, отражая покрытую почву. Свет — размышлял я — как звук, что отражался когда-то эхом в рижских дворах-колодцах.

Мы углубились в район «Капитанской дочки». «Нет ни камня, ни леса, — сказал мне один казак. — Мы строим из кирпича, а кирпич делаем из бараньего помета. Овцы зимуют в загонах. После весенних дождей на их место ставят лошадей, которые копытами перемешивают навоз с грязью. Летом на солнышке весело месиво подсыхает, и к осени его режут на кирпичи, а потом укладывают плотными штабелями стен лачуги. Так и сохраняется тепло. А кроме того, — добавил он, — эти кирпичи годятся на топливо, поэтому мало-помалу толщина стен уменьшается, и так до самого конца холодов».
По характерному запаху сжигаемого навоза мы издалека чувствовали, что впереди — станица и отдых.

Значительная часть станиц получила названия в память о том «турне», которое проделали казаки по Европе в 1913 году. Подобно тому как в Новой Англии из «Бостона» попадаешь в «Бристоль», мы из «Москвы» попадали в «Берлин», «Париж» и «Брест». Сторона эта была когда-то пограничной и поэтому, подобно английским колониям в Америке, служила убежищем религиозным сектам, преследуемым государством: кастратам, флагелланам, староверам. Население принимало нас «ради Христа» хорошо, но обряды свои и привычки хранило в секрете. Староверы, как и квакеры, совершенно не употребляли вино и табак, придерживались пуританского образа жизни и были богаты. Они охотно и хорошо нас кормили, но в особой посуде, предназначенной для нечистых, окаянных отступников, каковыми мы и являлись в их глазах.​​
Однажды после полудня мы услышали вдалеке нечто, напоминающее шум прибоя. Стало очевидным, в каком совершенном безмолвии происходило наше продвижение вперед. Целый месяц мы шли, окруженные белой немотой, и слух ловил лишь звуки наших голосов. Поэтому мы слышали, как шептал лес скрытый от нашего взгляда далеко за горизонтом.

В тот вечер мы должны были прийти в Троицк, но только достигли лесной опушки, как невероятной силы усталость навалилась на меня. Это была та усталость, в которой раньше я не решился бы сознаться. Обоз стал, чтобы сделать привал. Я лег на снег, оборотив глаза к лесу. Легкий ветерок вдыхал жизнь в ели и сосны, и чудилось, будто они из сочувствия наклоняли к нам свои чуткие верхушки. Иногда с их ветвей обваливался снег, и звук его падения был мне близок. Я чувствовал, что под защитой этих гигантов в зеленых меховых шубах уже не так холодно.

Обоз тронулся, меня стали поднимать, но я уговорил товарищей, что догоню их, и остался один, распростертый в блаженном отдыхе.
Шло время. Тени деревьев все ближе подкрадывались ко мне. Холод вынуждал встать. Но страшно было войти в ночной лес, страшно боялся я одиночества и волков. К лепету деревьев, размеренному Дребезгу сосулек, наросших на хвое, добавился звон бубенчика. Трое казачьих саней остановились рядом. Послышался вопрос, хочу ли я в Троицк. И приглашение немедленно встать.

Однажды вечером в канун Нового года нам раздали патроны и отвели в порт охранять перекресток, примыкающей к набережной. Со стороны вокзала доносилась частая перестрелка и пушечная канонада. И то, и другое было близко, но недостаточно для наших глаз. Невидимые пули, как осы, прорезали сумерки.
Был обычный вечер. Площадь, на которой это случилось, тоже была самая обычная: грязная и тесная. Но именно туда устремились лучи мощных прожекторов «Миказы», концентрируя свет на ужасах спектакля.

Было время, весь род людской занимался людоедством. Но это прошло. Почему произошла эволюция? Вследствие каких доводов разума, новых законов, международных соглашений? Очевидно, обычай не есть человеческое мясо вырабатывался тысячелетиями. Сколько же лет должно пройти еще, чтобы человек перестал убивать себе подобных?

По мнению многих людей, преступление может быть оправдано политикой. Роковые события этой ночи не имеют даже такого оправдания. Это был всего-навсего бунт кучки оборванцев, осевших на вокзале. Какой-то полковник-чех посулил им захват золотого запаса. И это все.

Мне не пришлось стрелять в людей. И все же если бы приказали, отказаться я бы не смог. В тот день случай помог мне спасти человека. Я до сих пор не знаю его имени, он не знает моего. Нам просто повезло, ему и мне.


Публикация Бориса Павлова
Перевод с французского Ирины Гординой

Алексеев А. Забвение (фрагменты). Воспоминания санкт-петербургского кадета //  Искусство кино. 1993. №4. С. 117-121.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera