Я увидел Игоря Ильинского впервые осенью 1933 года в Театре имени Мейерхольда, помещавшемся тогда в начале улицы Горького (где теперь Театр Ермоловой), на премьере «Свадьбы Кречинского» в роли Расплюева. До этого я знал Ильинского только по фотографиям да по отзывам критиков и рецензентов.
<...>
Я был заранее враждебно настроен и к спектаклю, и к его «автору». И поначалу спектакль мне не понравился. Недоумение вызвала первая же мизансцена, из которой явствовало, что Атуева посягает на невинность Тишки.
<...>
Второе действие. Комната в квартире Кречинского. В окно сочится рассвет — белесый, мутный, больной. Справа на переднем плане сидят какие-то подозрительные угрюмые личности. Одна из них закутана в плед. Это аферисты, сподвижники Кречинского. <...>
Но вот раздается стук. Федор поднимается по лестнице, отворяет кому-то дверь. Этот «кто-то» входит спиной, спиной, согнутой в три погибели. Котелок на этом существе измят.
— Да что это вы? Разве что вышло? — спрашивает Федор.
В ответ пришибленное, потрепанное существо издает звук «хррр». Не прерывая этого гортанного, хоркающего звука, оно неторопливо, уныло спускается по длинной лестнице, и только когда оно добирается до последней ступеньки, непонятный звук внезапно переходит в смачный плевок:
— Хрр, тьфу!.. вот что вышло!
Это не было клоунадой только ради клоунады, как восприняла первый выход Ильинского моя спутница. Это была действительно клоунада, неожиданная и потому смешная, но — характерная для Расплюева. Он шулер и — по совместительству — шут. И до того въелось в него это паясничанье (как в Кречинского позерство — ведь они оба актеры: и мacтep и подмастерье), что он, только что потерпевший в игорном доме полнейшее фиаско, да к тому же еще и жестоко избитый, по привычке мрачно фиглярничает. Этой смелой, однако с образом в противоречие не вступающей, как раз наоборот — образом подсказанной выдумкой Ильинский меня покорил. Я сразу, с первой же сцены поверил ему.
<...>
Несмотря на отдельные, чуждые мне приемы, которыми пользовался в роли Расплюева Ильинский, я — тогда еще смутно — почувствовал в нем мой любимый тип актера — актера-реалиста, сочного, полнокровного, смелого, наблюдательного, вдумчивого, душевно щедрого. Вот почему приход Ильинского в Малый театр меня нисколько не удивил, напротив — я воспринял это как нечто строго закономерное. Более того, творческий путь Ильинского до Малого театра мне теперь представляется интересной, порой захватывающе интересной, но все же только предысторией.
<...>
Гуманизм — одна из важнейших черт в творческом облике Ильинского и один из главных источников его актерского обаяния.
После Расплюева Ильинский-актер и Ильинский-чтец создал галерею образов бедных людей, чье достоинство было попрано «сильными мира сего», чью жизнь они разбили вдребезги, чей душевный мир они загрязнили и опустошили, чье нравственное существо они искалечили, и Ильинского-актера еще с нетерпением ждет Муромский из «Дела», а Ильинского-чтеца — Акакий Акакиевич, Мармеладов и штабс-капитан Снегирев.
Ильинский не причесывает и не приглаживает ни Шмaгy, ни Счастливцева, ни тем более Расплюева, но он стремится в каждом из них найти человеческие черты. Он не оправдывает падших — он призывает к ним милость зрителей. И в этом смысле Ильинский — глубинно русский художник, продолжатель традиций Пушкина и Гоголя, Щепкина и Прова Садовского, Достоевского и Льва Толстого.
<...>
В Малом театре Ильинский стал по-иному играть Счастливцева. От раннего, мейерхольдовского спектакля осталась картинность жеста, остался, разумеется, смех, временами такой же беспечно веселый.
О своем исполнении Хлестакова в возобновленном на сцене Малого театра «Ревизоре» Ильинский писал в статье «Драматург-режиссер»: «Отказываясь от излишеств, от засоряющих или второстепенных деталей, я ни в коем случае не хотел засушить или обеднить образ; все краски, которые, мне казалось, способствуют его раскрытию, я оставлял».
<...>
Под любой неказистой, с виду непривлекательной или же смешной оболочкой Ильинский умеет отыскать душевные сокровища. Его Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, о которых он с такой любовью рассказывает на своих литературных концертах, вовсе не «небокоптители». Конечно, в наружности старосветских помещиков, в их привычках, в образе жизни много смешного, много нелепого. Но эти смешные люди наделены редкостным талантом — талантом любви и заботы: вот что показывает и доказывает всем своим исполнением Игорь Ильинский.
<...>
В течение многих лет, еще с довоенного времени я не пропускаю почти ни одного литературного концерта Игоря Владимировича Ильинского и могу засвидетельствовать, что не было еще при мне такого случая, когда бы аудитория — самая при этом разная — осталась безучастной к судьбе Карла Иваныча из «Отрочества» Льва Толстого — старого учителя, привыкшего к семье Иртеньевых, полюбившего Николеньку и Володю, как родных детей, и вдруг получившего приказ от господ идти на все четыре стороны.
Ильинский, разумеется, читает рассказ Карла Иваныча без грима, но — таково колдовство перевоплощения! — перед нами с первой минуты старик немец, немец с головы до пят. И в каждой складке его лица сквозят добродушие, великодушие и затаенная грусть, приглушенно звучащая уже в первой фразе: «Я был нешаслив ишо во чрева моей матрри».
<...>
Критики много писали об Ильинском в роли Акима из «Власти тьмы», хвалили eгo единодушно. В самом деле, это исполнение безукоризненное, такое, каких немного в истории театра любой страны. Вот он, лохматый, сивобородый, слегка ссутулившийся от многолетнего тяжкого крестьянского труда, хотя еще бодрый и крепкий. Из себя невидный, невзрачный. Мужичок как мужичок. Да еще и косноязычный вдобавок. Но в его косноязычных речах — народная мудрость. А самый сильный момент в игре Ильинского — молчание Акима. Взгляд и вся его фигура делают это молчание красноречивее любого обличительного монолога, красноречивее самой страстной филиппики.
<...>
Защита обездоленных и обойденных, защита неназойливая, осуществляемая тонкими художественными средствами, поиски того золота, что на беглый взгляд не блестит, поиски золота самородного, душевного под неприглядной, как будто бы ничего не обещающей поверхностью, под грубоватой иной раз корою, за смешным или заурядным обличьем, раскрытие богатого внутреннего мира у честных бедняков, у простых душ во флоберовском смысле этого выражения — такова одна ипостась гуманистической cyти Ильинского. Другая ее ипостась — сатира. Осмеивая зло, Ильинский служит добру; осмеивая кривду, он служит правде не менее верно, чем когда вызывает у зрителей слезы сочувствия к униженным и оскорбленным. И сколько их, кого Ильинский заклеймил и пригвоздил к позорному столбу, а в их лице — сколько выставленных на поглядение и осмеяние общественных уродств, пороков и пережитков: Загорецкий. Хлестаков, Мурзавецкий, Крутицкий, Юсов, городничий, Фома Опискин, Фамусов, показанные на сцене Малого театра; «хамелеон» из одноименного чеховского рассказа, «пустоплясы» из сказки Щедрина «Коняга», «лазоревый полковник» из поэмы А. К. Толстого «Сон Попова», показанные на эстраде; Присыпкин, сыгранный в Театре имени Мейерхольда, Бывалов из кинофильма «Волга-Волга». <...>
Любимов Н. Игорь Ильинский // Новый мир. 1963. № 12. С. 161–177.