После ухода из жизни Маяковского наиболее тяжелой утратой для нашей поэзии, да и в моей лично творческой жизни, была потеря С. Я. Маршака.
Ушел учитель, мастер. С ним можно было посоветоваться обо всем, он мог тебя ободрить в трудную минуту, воодушевить своей любовью к искусству, верой в его торжество.
<...>
Удивительно умел Маршак, проникая в тайную тайных творчества и приоткрывая перед тобой завесу этой тайны, объяснить, как, казалось бы, в неприметных мелочах обнаруживается сила мастерства. Тишина ночи, лермонтовской ночи, слышалась ему в строчках: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит». Как благоговейно относился Маршак к гениальному образу Лермонтова, где слова «звезда с звездою говорит» передают торжественное безмолвие ночи.
Или, например, сознательное повторение у Пушкина «печальные», «печально»:
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печально свет она...
Самуил Яковлевич отмечал, как безошибочно «работают» у Пушкина не только повторения слов, но и повторения гласных и согласных. Незаметное, казалось бы, изменение ритма в строфе «Медного всадника» дает читателю представление о движении воды:
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова.
Не раз он делился своим наблюдением, что далекая песня и далекий костер гораздо сильней впечатляют и будят воображение, чем если бы ты находился у самого костра и среди поющих.
Сколько есть неуловимого в творчестве и как важно овладевать этим неуловимым.
В беседах темы возникали свободно и непринужденно, мысли и наблюдения сыпались как из рога изобилия. Высокие оценки сменялись репликами негодования и презрения. Он умел быть непримирим к пошлости, к приспособленчеству и в то же время чуток и доброжелателен к любому таланту. Но, конечно, больше всего он любил говорить о поэзии, заражая своей любовью к Пушкину и Некрасову, отмечая в стихах неповторимые, гениальные приметы стиля и объясняя их нам, читателям. После таких встреч я обыкновенно охотней брался за работу, хотелось обогатить, расширить свой репертуар, дополнить такими произведениями, о которых говорил Маршак, сознавая, что прикоснуться к ним уже было творческим счастьем.
<...>
Если не ошибаюсь, Маршак услышал впервые меня как чтеца, когда я читал «Рассеянного с улицы Бассейной» и «Лодыри и кот» на вечерах для детей.
Несмотря на то, что я делал в этих вещах массу актерских прибавок, например в «Рассеянном» храпел на разные лады, протирал на паузах оконное стекло, прибавлял к стихам массу разных звуков: зевки и пр., а в «Лодырях и коте» мяукал на гласных, изображая кота, и «катался на коньках», выдумывая замысловатые, почти балетные па, Маршак мне не сделал ни одного замечания, он принял все украшательства, оправдывал их, говоря мне, что я не разрушаю при этом ритма стихов, и, по-моему, искренне любил мое исполнение. В то же время он страшно смеялся, когда через несколько лет я рассказал ему, что читал «Лодыри и кот» моему трехлетнему сыну, а он прервал мои мяуканья и сказал:
— Папа, читай просто.
Когда я бывал у Маршака, он всегда читал мне свои новые стихи и переводы. Его чтение, иной раз из-за глухого голоса поэта, пропадавшего при исполнении с эстрады, дома было великолепно. Ярко выраженная мысль, ритм, озорная ирония, романтическая лиричность, мужество, юмор — все эти элементы сливались в его чтении воедино, придавая неповторимое своеобразие и привлекательность авторскому исполнению.
Недаром на прощание я неизменно просил: дайте мне и то, и это, и другое, и третье — все увлекало, все хотелось включить в свой репертуар: сонеты Шекспира и баллады Роберта Бернса, строфы Китса и английские народные песенки, сатиру и лирику и конечно же детские стихи самого Маршака. Но приходил домой и чувствовал, что многое не в моих данных, то, что увлекало в чтении самого Маршака, ускользало от меня, и я не мог найти средств выразить в полной мере красоту и прелесть этих чудесных произведений. Иногда я осознавал это, уже «выйдя на зрителя».
А ведь удивительным было то, что Маршак не обладал ни лирической, ни героической внешностью, и голос его был глухой, зато душа его так пела, так внутренне он был верно наполнен, читая любимые свои произведения, что эмоционально потрясал и покорял слушателя. И слушатель забывал и о глуховатом голосе и о глазах, уловить выражение которых порой мешали поблескивающие толстые стекла очков, так же как не замечал он и попыхивания неизменной сигаретки.
Самуил Яковлевич почти в каждую нашу встречу говорил о своей мечте: создать при каком-либо театре, в котором есть «читающие актеры», литературный театр, где бы читали регулярно новые лучшие произведения — прозы и поэзии, а также и произведения классики и даже драматургические произведения в концертном исполнении («ан фрак»). В таком театре он видел насущную необходимость и непрестанно возвращался к этой теме.
Последние годы Самуил Яковлевич был тяжело болен. Что греха таить, за шесть лет до его смерти уже казалось, что дни его сочтены. Как-то я навестил его в больнице. Он совершенно высох, я внутренне ужаснулся, но в то же время и поразился, увидев человека полного энергии, различных планов. Так же как в своем рабочем кабинете, он читал в своей наполненной книгами и рукописями, обжитой и накуренной палате, столь не похожей на больничную, свои новые стихи, так же воодушевленно говорил о поэзии, об искусстве.
Одно воспаление легких переходило в другое, и снова воспаление — то дома, то в больнице, то в санатории. Шли годы, и каждый раз, когда я навещал его, я не чувствовал больничной или санаторной обстановки, всюду были книги и лежали новые стихи. Когда же я по телефону справлялся о его здоровье, то неизменно слышал:
— Приходите, дорогой. У меня есть новые вещи, которые вам могут пригодиться.
И я приходил и чувствовал, что не больного навещаю, а прихожу слушать все новые и новые его стихи. И он их читал, читал и курил, курил, курил — между воспалениями и при воспалениях. Только так он мог жить: горя полным огнем творческого вдохновения.
Ведерко, полное росы,
Я из лесу принес,
Где ветви в ранние часы
Роняли капли слез.
Ведерко слез лесных собрать
Не пожалел я сил.
Так и стихов моих тетрадь
По строчке я копил.
Эти строки — одни из последних. Они сами говорят за себя.
Пусть память о Маршаке останется такой же светлой и чистой.
Ильинский И. Ведерко, полное росы // Я думал, чувствовал, я жил. Воспоминания о Маршаке. М., 1988. C. 554–558.