Я тогда был в опале, но Калатозов с Урусевским провели работу — они прочли мои стихи в «Правде», это были очень искренние стихи. Сейчас я бы уже, наверное, не смог их опубликовать, очень наивно все было... Хотя кое-что осталось — например, описания дореволюционной ситуации, при Батистe, потому что в этом была правда. Это неотменимо историей, это не может быть скомпрометировано — восстание молодых людей, которые взяли власть и вышвырнули кровавого диктатора.
Был такой момент перед самой поездкой, когда мы втроем пришли к Фурцевой, которая оставалась еще членом Политбюро.
И вот мы сидели втроем — Михаил Константинович, Сергей Павлович и я, и в этот момент, не спрашивая разрешения, вошел какой-то человек в военной или кагэбэшной форме, с кусачками — а у нее стояла вертушка для членов Политбюро, — и он просто отрезал провод, взял аппарат под мышку и вышел. Фурцеву сняли в этот день. Помню, Михаил Константинович мне шепотом сказал: «Какая жестокая штука — история». Фурцева сидела, вонзив ногти в ладони, выдержала паузу и продолжала говорить о нашем фильме.
К этому фильму люди относились очень тепло. Мы видели уникальные вещи, когда приехали на Кубу. Фидель Кастро после вторжения начал бороться с неизбежной спекуляцией... Он был очень наивным человеком, он ничего не знал об истории — о нашей истории. Ничего не знал о тридцать седьмом годе. Я был первым человеком, который рассказал ему о ГУЛАГе! Он не мог поверить — неужели все правда так было? Калатозов и Урусевский работали очень внимательно над этим фильмом. Мы смотрели кубинскую кинохронику с утра до вечера. И вот пока Михаил Константинович искал актеров, я поехал в город с Павлом Грушко, замечательным нашим переводчиком, испанистом. Я, кстати, выучил там испанский язык без учителя. Как говорится, длинноногие «словари» помогали. Так вот мы с ним вместе прошли весь путь Сьерра-Маэстро, с полной выкладкой. Но что случилось в городе с Урусевским и Калатозовым? На Кубе уже была другая ситуация. Я повел их, рассказывая им о красоте кубинского рынка — потрясающий был в Гаване многоярусный рынок. А в это время Фидель запретил частную торговлю, борясь со спекуляцией. Говорили, что это придумали русские, но я своими глазами видел шифровку Хрущева, где тот умолял Фиделя не делать этого, не запрещать частную торговлю. Удивительное дело! Она у нас была почти запрещена. Но Хрущев же из крестьян все-таки, он со своим житейским опытом говорил Фиделю: не делай этого, а то когда-нибудь придется организовывать нэп, как у нас. И он был прав.
Фидель запретил частную торговлю, прежде чем наладил закупки продуктов — мы приехали на рынок, когда там все исчезло! Химический сок только остался. Мы приезжали в рощи цитрусовые, где валялись груды мандаринов, грейпфрутов и апельсинов, которые никто не убирал, они там гнили! На Кубе исчезли фрукты — можете себе это представить! И когда Калатозов приехал на рынок — я еще не знал результатов, это был первый день запрета, — снимать было нечего. Нельзя же было весь многоярусный пейзаж этого рынка уставить муляжами.
И мы шли, там было абсолютно пусто, свистел ветер и какие-то маленькие киоски стояли. Стояли очереди из женщин, и там не было ничего, кроме болгарских огурцов, мытищинского уксуса и, кажется, чешской ветчины, которую давали строго по рациону. Калатозов и Урусевский увидели это после того, как они столько ждали этой поездки и приехали с такими радужными настроениями. И тут женщины начали кричать: «Русос, гоу хоум!» — а раньше они кричали: «Янки, гоу хоум!» Представьте себе, что было с Михаилом Константиновичем, когда он это услышал, у него полились слезы. Он спрашивал: «За что?» Я от него не отходил все это время. И я ему сказал: «Простите их, Михаил Константинович, они хорошие люди, но им тяжело. Совершена историческая ошибка, мы тоже такие ошибки совершали. Сколько мама говорит дочке — не повторяй моих ошибок, а дочка столько же раз их повторяет. Так и в истории. Им казалось, что так будет лучше, они молодые, неопытные, неподготовленные люди». Он собрался и говорит: «Я не на них обиделся, я обиделся потому, что так по-другому все выглядит, как же я теперь буду снимать картину?» А я говорю: «Михаил Константинович, представьте, что вот любовь проходит, но все, что было в любви хорошего, оно же остается навсегда, где-то во времени. То, что было в революции справедливого, остается. Сейчас революция делает глупости, может быть, неизбежные для каждой революции. Но тогда она была справедливой, и они еще не знали, что будут делать глупости». И это действительно верно.
В этой картине есть слабые места, самое слабое место — это американские моряки... но даже в этом нет ненависти. Даже когда американцы сейчас смотрят это, просто улыбаются, потому что непохоже. Там французы играют американцев — потому что кто тогда из американцев мог поехать и сняться в этом фильме? Короче говоря, с этим фильмом произошла трагедия. У нас как раз начали ухудшаться отношения с Кубой. Я имею в виду не на правительственном уровне, я имею в виду народ. У нас тоже экономические трудности начались... Начали говорить, что вот «помогаем всяким кубам». Образ Кастро стал гаснуть, перестал быть романтическим. Когда картина вышла, на Кубе тоже стала меняться ситуация... Введена была цензура, хотя официального статуса не было, но цензура была. Был запрещен документальный фильм, и мы с Калатозовым были на этом заседании. Нам показали этот документальный фильм в кубинском институте кинематографии, и на этот же показ пришел Кастро, причем не подошел поздороваться, как всегда это делал, а уселся в самом дальнем углу, чтобы никто его не заметил, не только мы. Мы были потом на обсуждении этого фильма, сидел в президиуме Кастро, все его товарищи. Фильм назывался «Ночная Гавана», по-моему. О ночном городе, как стоят там пары на улицах, танцуют. Ничего оскорбительного в этом не было. Но уже началось что-то пролеткультовское в сознании. И на заседании говорили: «В этой „Ночной Гаване“ только танцы-шманцы, в этом фильме не показаны патрули „милисианос“, „барбудос“, которые охраняют покой жителей города. Как будто этого совсем нет, а мы ведь уже живем в другой стране. Зачем мы тогда делали революцию?» Лирический, на мой взгляд, фильм, не такой уж длинный, минут сорок. И один поэт кубинский, Падильо, — его потом посадили как диссидента (тоже была большая ошибка и некрасивая, меня разочаровавшая, я писал письмо в его защиту, потом из-за этого на Кубе несколько лет был нежелателен), — он Фиделя прямо спросил: «Команданте, вы видели этот фильм? Что там плохого? Почему его чуть ли не объявляют контрреволюционным?» Фидель попыхтел сигарой и сказал: «Нет, я не видел этого фильма». А я ведь видел, как он его смотрел! Помолчал, попыхтел еще: «Но я не могу не верить своим товарищам по революции, которым этот фильм не нравится! Они говорили мне, что в этом фильме...» И так далее в таком же духе.
Я был потрясен — начали происходить уже какие-то необратимые изменения в самом Фиделе. И все эти изменения переживали Калатозов и Урусевский, когда делали этот фильм. Но они все равно пришли в фильме к тому, что то, что было в истории, та революция, — все было справедливым. А то, что уже за этой гранью, мы не должны переходить. Фильм не запрещали на Кубе, его показывали, но он не пользовался успехом — романтический настрой уже ушел, люди начали в очередях стоять, ввели карточки. А наши дураки на Кубу послали какой-то пропагандистский фильм о том, как хорошо живут в СССР, и показывали какие-то заваленные столы, магазины. Хотя у нас тоже были очереди, и у нас это списывали на то, что мы помогаем Кубе. А на Кубе показывали, как мы обжираемся. Мы с Калатозовым смотрели этот фильм, и какая-то женщина из зала крикнула: «Хрущев, дай мне кусочек сыра!» Вот что такое пропаганда, а на самом деле это была антипропаганда. И поэтому фильм Калатозова не мог иметь успеха. Просто ни советский, ни кубинский народ не принял этой картины.
Но там нет ничего, что не является исторической правдой.
Евтушенко Е. О съемках фильма «Я — Куба» // Газета. 2004. 26 мая. С. 13.