А работать с Сергеем мы начали после того, как в ЦК КПСС пришло письмо от деятелей науки, культуры и военачальников; и они писали, что сейчас, в 1961 году, на наших экранах идет американская картина «Война и мир». «Почему этот роман, гордость русской национальной культуры, — спрашивали авторы письма, — экранизирован в Америке и демонстрируется в наших кинотеатрах? Мы что, сами не можем его экранизировать? Это же позор на весь мир!»
Я, правда, сам это письмо не читал, но мне рассказывали, что в нем была даже названа фамилия режиссера, который мог бы поставить русскую «Войну и мир»: «Мы потрясены «Судьбой человека»...». После этого письма министр культуры Е. А. Фурцева пригласила к себе Бондарчука и стала его уговаривать сделать фильм «Война и мир». Сергей не соглашался. «Я не из тех кругов, — говорил он, — которые могут знать, ощущать эту жизнь». Но Фурцева при всем своем обаянии была настойчивой женщиной, настоящим министром культуры, и она посоветовала Бондарчуку:
— Вы, Сергей Федорович, не спешите с отказом. Ступайте домой, не торопясь перечитайте роман, и уж тогда скажете мне о своем окончательном решении.
В это время Бондарчук собирался экранизировать чеховскую «Степь». Уже была собрана творческая группа, уже на одной из бесчисленных дверей «Мосфильма» появилась надпись: «Степь». Режиссер — Сергей Бондарчук»; уже работа шла. Однако предложение Фурцевой, видимо, так растревожило его, что он спросил у кого-то из тогдашних мосфильмовских редакторов: а кто из молодых осмелился бы написать сценарий по «Войне и миру»? Я в это время писал для «Мосфильма» сценарий «Жаворонок звонкий», и редактура знала меня. Бондарчуку и сказали: «Есть молодой парень, инвалид войны — попробуйте, позвоните». Сергей позвонил и пригласил к себе домой. Я пришел к нему на следующий день. Стали разговаривать.
— Ты «Войну и мир» читал?
— Да кто ж ее не читал! Мы же это в школе проходили и в институте изучали.
— Ну и как ты к этому относишься?
А я в то время как раз болел Толстым. Я болел тогда периодически то Чеховым, то Гоголем, то Достоевским. А уж если заразился кем-то, то перечитывал полностью и всего автора, и все, что можно было достать о нем. И вот моя болезнь Толстым совпала с первым разговором с Бондарчуком. Поскольку я тогда многое узнавал — и не по каким-то там программам, а из личного интереса, — то и рассказать мог много непривычного. У Сергея загорелись глаза. И мы стали говорить. Если такой фильм делать, то как быть с Платоном Каратаевым, с рассуждениями о Боге? Выкидывать?
— А зачем тогда приступать к Толстому, — говорил Сергей, — если все это выкидывать?
Поэтому так естественны и органичны в фильме сцена соборования умирающего Безухова, сцена молебна в канун Бородинского сражения. «Согласованное согласие всех частей!» — любил повторять гоголевскую фразу Бондарчук.
К двум часам ночи мы поняли, что любим у Толстого одно и то же. И он мне сказал:
— А может, нам попробовать сделать картину? Ты из простых, я из простых. Может, вместе мы сумеем понять, как они жили, наши предки-то.
И мы договорились работать вместе... Ночь заканчивалась. Он решил отвезти меня домой: от метро «Аэропорт», где они с Ириной тогда жили, ко мне на Таганку. У него была машина «Шевроле», по тем временам большая редкость. А мы за десять часов нашего разговора выпили целую бутылку виски «Белая лошадь». И в ночной дороге Сергей уж больно обижался на свое иностранное авто, которое все время норовило повернуть не туда, куда надо. Но все обошлось благополучно.
С первого же дня работы мы нарушили привычную кинематографическую технологию. Ведь как было тогда заведено? Сначала — написать литературный сценарий, потом его утвердить на редколлегии объединения, потом — в главной редакции «Мосфильма», и дальше в Госкино будет принято решение о запуске, или не будет принято решение о запуске, и еще весь этот процесс непременно сопровождается множеством поправок, замечаний — ведь кругом работают очень образованные, серьезные, ответственные люди. Как же это может быть — столько людей в разных инстанциях прочитали сценарий, и никто ничего не сказал? Что, никаких мыслей у них не имеется? За что тогда деньги получают? Поэтому мысли всегда имелись. И высказывали их примерно так: «Ну... в порядке бреда можно было бы сделать так. Или этак». А потом это «в порядке бреда» оседало в заключениях, и автор с режиссером все это должны были учесть.
Мы же никакого литературного сценария не писали. Мы сразу же начали писать режиссерский сценарий, где были и диалоги, и ремарки, и пожелания для оператора, где каждая страница — как бы кадр будущего фильма. Было написано обращение к товарищам по работе. «Надо называть это не сценарием, — говорил Бондарчук, — а инсценировкой. Чтобы все поняли, что мы не себя при помощи Толстого хотим показать, а хотим выразить при помощи средств кино то неповторимое, что Толстой открыл в литературе. То есть докопаться до тех корней, до тех истоков, откуда и образовалось великое произведение».
И еще он говорил: «Если я не вижу фильм целиком, если его нет в моем воображении, я не могу снимать». Поэтому в подготовительном периоде была проделана гигантская работа, чтобы и Сергей, и основная творческая группа увидели фильм в целом. Для этого придумывались разные способы. Например, в кабинете Сергея на «Мосфильме» были развешаны по стенам длинные бумажные полосы, на которых весь фильм был расписан по эпизодам. Причем полосы эти были разноцветные: длинный эпизод — одного цвета, короткий — другого, натура — третьего, павильон — четвертого. Бондарчук считал, что эпизод, снятый на натуре, и эпизод в павильоне по-разному действуют на зрителя эмоционально. У них даже временное восприятие разное. Фильм был продуман сначала на бумаге. Причем помогали «монтировать» бумажный фильм наши монтажеры, которые обычно приступают к работе уже после того, как значительная часть материала отснята. <…>
Когда мы написали сценарий, нас пригласили на коллегию Министерства культуры, где его должны были утверждать. Туда же пригласили и профессора Зайденшнур — самую крупную специалистку по толстовским текстам. Она их читала в рукописи, что было непросто — у Толстого почерк был плохой, его легко разобрать могла только Софья Андреевна. Когда мы узнали, что на коллегий будет обсуждать наш сценарий сама Эвелина Ефимовна Зайденшнур, то как-то оробели. Открывая заседание коллегии, Фурцева сказала: «Речь у нас идет о необычном проекте, Толстой есть Толстой, и потому я пригласила на нашу встречу специалиста по толстовским текстам». Поднялась немолодая женщина.
— Когда мне прислали вот эту брошюрочку, — начала она, теребя в руках напечатанные на «Мосфильме» типографским способом 120 страниц нашего сценария, я ее долго даже в руки взять не могла. Я знаю, что в романе 1500 страниц, а здесь всего 120. Мне казалось просто неприличным разговаривать о Толстом на таком уровне. Но когда мне позвонили и сказали, что состоится коллегия, соберутся уважаемые люди (а в коллегии тогда было представлено много всякого постороннего для кино народа — музыканты, живописцы, театральные деятели), то я все-таки пересилила себя и прочитала эту брошюру, я вас сейчас удивлю. У меня сложилось впечатление, что я прочитала роман! Как они это сделали, что за фокус устроили, — не знаю.
Видно, наше стремление написать не литературный сценарий, а изложить на бумаге будущий фильм и произвело на профессоршу столь необычное впечатление. Мы, наверное, выбрали из всего романа такие эпизоды, которые и составляют для нас память о романе. Мы же не угадывали, а вспоминали эпизоды, любимые нами. Из них и сложили то самое, что потом стало фильмом.
Мы с Сергеем были толстовцами, разделяли его философию, его отношение к искусству. Отвечая на вопрос: «Что такое искусство?» — Толстой говорил: «Искусство объединяет людей вокруг любви к правде, добру и красоте». Эта идея была Сергею очень по душе. Как и дневниковые записи. «Божественный поток — вот он, всегда рядом. Надо только вступить в него». Это чувство течения жизни, чувство развития жизни всегда было важно для Бондарчука.
Что такое его фильмы? Это же не картинки под музыку, это всегда воссоздание мощного течения народной жизни. Он понимал, что нельзя купаться в тексте, наслаждаться им. Наслаждаться Толстым должен зритель. И подвести его к моменту этого наслаждения — вот задача художника. Сергей эту задачу всегда перед собой ставил. И выполнял, потому что был наделен поразительным чувством правды. Как и поразительным чувством красоты. Вы посмотрите военные сцены «Войны и мира», там ведь каждый кадр — картина. Это что, само собой, стихийно произошло? Да ничего подобного. Это все в нем было заложено от природы, причем заложено в мощной, даже агрессивной силе.
«Любимая моя мысль в этом произведении, — говорил Толстой, — есть мысль народная». И я помню, сколько труда Бондарчуку стоило воплощение этой «простой» мысли, сколько сил было положено на то, чтобы возникло это ощущение потока народной жизни, ощущение ее движения, движения безостановочного, все и вся преодолевающего на своем пути. Сергей шел к воплощению этой мысли как через любимых Толстым героев — Кутузова, Наташу с ее хлопотами о каретах для раненых, когда Ростовы покидают Москву, — так и через все движение сюжета где есть ощущение жизни народа в ее тяжелейшую эпоху. Это ощущение народа, у которого есть свое понимание добра и зла, своя оценка красивого и некрасивого, чрезвычайно волновало Толстого. А для Бондарчука являлось даже не камертоном, а колоколом, по которому он выверял все, что делалось на картине, — как подбираются актеры, как строятся декорации, как снимается кадр за кадром... И когда сегодня у меня спрашивают: «А вот сейчас мог бы кто-нибудь снять такое?» — я уверенно отвечаю: «Нет!» И не потому, что нет таланта такой силы и мощи, как Бондарчук, а потому, что нет в нашем кинематографе, да и не только в нем, того ощущения народной жизни, которого так мучительно и скрупулезно добивался Сергей Федорович... И это чувствовали все, когда мы работали над фильмом. <…>
Почему Сергей сам сыграл Пьера? Ведь он долго искал исполнителя, мучительно долго. Кончаловский до сих пор обижается, что Бондарчук не взял его на роль Пьера. А Сергей был убежден, что Пьер — это и есть картина. Он — ее звучание. Все понимание Толстым и жизни, и Бога идет ведь через Пьера. «И если артист всего-навсего сыграет роль Пьера, мы потеряем картину», — говорил Бондарчук. В итоге ему пришлось все делать самому. Конечно, вся картина - это он. Вот пример. Что такое вступительный текст? «Все мысли, которые имеют огромные последствия, всегда просты. Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто...» Это ведь не авторский текст, это — слова Пьера! В финале романа он «готовился стать декабристом», ездил в Петербург на встречу с товарищами, а возвращаясь в Москву, рассказывал об этом своей жене Наташе. «Пусть одно будет знамя — деятельная добродетель. Ведь все мысли...» Эти слова Пьера мы вынесли в эпиграф к фильму и в финал. Это очень важные слова, и хорошо, что они прозвучали в блистательном исполнении Сергея. Он ведь был нормальным великим артистом, нормальным великим кинорежиссером, нормальным выдающимся деятелем нашей национальной культуры. Это мое ощущение Сергея, которое всегда было и сохранилось до сих пор. «Нет и не может быть истинного величия там, где нет простоты, добра и правды». Это Толстой. О Наполеоне. Но ведь и не только о нем! Этот текст можно было и не взять, а мы взяли. Однажды мы были счастливы открывшейся нам идеей — раз картина широкоформатная, то можно разделить экран пополам: в левой части одно действие, в правой — другое. И мы попробовали так проиграть между собой два эпизода: в левой части князь Андрей рассказывает Пьеру, как он полюбил Наташу, а в правой г- Наташа рассказывает матери о том, что она полюбила князя Андрея. И мы вдруг обнаружили поразительное совпадение, буквально потрясшее нас, — когда в монологе Болконского возникает пауза, ее естественно заполняет текст Наташи, когда у нее пауза, органично продолжается рассказ князя Андрея. Ира Скобцева очень хорошо читала за Наташу, Сергей — за Пьера и за Андрея. И такое охватило нас чувство восторга — ну, теперь-то столько войдет в картину! Порадовались мы, порадовались — и поняли, что этот фокус картину сломает. В итоге у нас остался в фильме один такой эпизод- триптих: торжественная встреча «братьев-императоров» Александра и Наполеона на Немане. Он был уместен, потому что уже само решение эпизода говорило о его сути - этой сутью была фальшь. <…>
Сергей Бондарчук в воспоминаниях современников. М., 2004.