Эту картину мне довелось увидеть три раза за неделю и еще раз пять я прокрутил ее в воображении, рассказывая всем знакомым сцены и куски, вспоминая все новые подробности, находя неожиданные сложные и тонкие достоинства.
«Листопад» — это был подарок. Он свалился неожиданно. Не заслужив, не заработав, я получил дозу счастья. Для чего же еще тогда искусство, как не для этих неожиданных праздников?!
Потом она, эта картина, медленно уплывала: появились дни, когда я ее не вспоминал ни разу, потом недели. Потом стал помнить ее без волнений — новые заботы и радости вытеснили ее куда-то вглубь. Кажется, ничто уже не способно было гальванизировать эти усохшие восторги. Но вот попробовал, и произошло странное.
Я и не собирался употреблять усилия памяти и воли, чтобы вызвать к жизни хотя бы топографические контуры картины — с чего она началась, чем кончилась. Она возникла в памяти вся сразу, с начала до конца, со всей нежной серединой. Оказалось, что я ее помню, будто видел вчера. Оказывается, это затолкали ее в уголки памяти подсознательные усилия, чтобы она не влияла на меня, не определяла пристрастий и движений мысли в работе. Как бы то ни было, она жива. Со стихами это бывает часто. С фильмами иное: помнишь сцены, жесты, лицо актрисы и очень редко весь фильм целиком, как один кусок.
...В «Листопаде», в самом начале картины, стоит древний храм грузинский. А потом подробно показывают, как делают вино, как давят его ногами, как стекает сок, как бродит вино и как пьют его, достойно и празднично, с речами и весельем.
Потом расходятся, и женщины собирают сор и остатки. Спокойные и неторопливые люди, обстоятельно осмотренные принадлежности виноделия, веками освященные, десятками поколений выверенные процессы древней технологии.
Кажется, что идет простое перечисление — как, что. Нет ассоциативного монтажа, который бы сравнивал виноград с солнцем, а молодое вино с радостным младенцем или что-то из того же ряда «поэтических» фигур. Только потом, к середине фильма, мы поймем, как важен для сюжета, для конфликта, для понимания характера героя этот очерк о вине. Пока что мы просто несколько взволнованы поэзией этих кадров. Поэзия, которая не прибегает к преувеличениям и украшениям для выражения своего волнения, поэзия, которая создается красками самой жизни, на мой взгляд, и есть истинная.
Соображение, прямо скажем, не поражающее новизной. Однако почему-то до сего дня в кино риторические фигуры и романтические клише заменяют поэзию наблюдении и размышлений над жизнью. Конечно, сложнее и рискованнее полагаться на то, что нежный, едва ощутимый укол в сердце заставит вас волноваться и сопереживать малозаметным чудесам. Вернее рассчитывать на то, что броское в своей красивости движение души или поразивший вас величием пейзаж так же поразят и зрителя. А еще лучше совместить эти красоты, расположив величавого в своей душевной красоте героя на фоне чарующих красот природы.
Тем не менее в восприятии воспитанного зрителя эти построения обычно рушатся, а то, что снято без спекулятивной задачи поразить и восхитить, поражает порой, а если не поражает, то по крайней мере выражает истинные пристрастия авторов. Так, в «Листопаде» выражает любовь к родине точно и обстоятельно снятая биография молодого вина — от рождения на плети лозы до смерти среди праздничного мусора.
Хроникальный этюд этот, предваряющий картину, дает ей довольно рискованный посыл. Известно, что первые минуты фильма — время настроя на картину. Зрителю внушаются правила игры, что будет дальше — то ли комедия с песнями, то ли мелодрама с воплями, то ли нечто похожее на жизнь. Кинорежиссер Герасимов сетовал как-то: «Двадцать минут в каждой почти картине надо настраиваться на волну профессиональной лжи».
А тут вам для сравнения предлагают саму жизнь. И картина идет не в контраст с ней, а в тон, пластично продолжая непредвзятые наблюдения.
Пару лет тому назад в фильме «До свидания, мальчики» режиссер М. Калик ввел хроникальные эпизоды в ткань игровой картины. Там они служили резким контрастом к стилизованной системе полувоспоминаний, полуреалий художественной части фильма.
Тогда эмоциональное остранение хроникальных кадров было в нови. Хроникой пользовались обычно для подкрепления батальных сцен, чтобы не заказывать войска для массовок, и эти контратинпированные до марева и дрожи кадры с трассирующими пулями, огневыми полосами «катюш» и бомбами, падающими из люков, казались тем немногим, что может заимствовать художественный фильм у своего хроникального коллеги.
Теперь соображение о том, что поэзия кинематографа не в очищении и эстетизации «натуры», а в точном выборе красок самой жизни, руководит молодыми художниками. И «Листопад» достоин самого высокого признания уже за это редкое и сложное единство поэзии и хроники в документальных и художественных кадрах. ‹…›
Неравнодушие автора к героям позволяет нам наблюдать за процессами возникновения душевных импульсов. Это пристальное наблюдение современная критика называет исследованием. Все доказательно, никакое движение души не принимается на веру. Мы обстоятельно рассматриваем, из каких столкновений, каких приязней и неприятий складывается все, что диктует поведение героя. Есть, видимо, только один способ заставить нас, зрителей, заинтересованно следить за героем — заставить полюбить его. «Сентиментальный» способ изложения оказывается рабочим инструментом в интеллектуальной картине.
Кинематограф умнеет. В этом направлении он движется вместе с обществом, и фильм «Листопад» показывает проблемы молодого человека более серьезно, более, я бы сказал, духовно, чем это часто делалось раньше в картинах с героями этого возраста. ‹…›
До недавнего времени, например, казалось аксиомой, что лица актеров должны быть покрыты ровным слоем тона, на который как-то особо пластично ложится операторский свет. На студии было немыслимо уговорить пожилого мастера света снять лицо, не заштукатуренное этой пастой. Даже детей мазали, хотя у них кожа ровная и гладкая. И вдруг будто прорвало некий невидимый запрет: на экране появились веснушчатые, морщинистые, с капельками живой испарины лица, и оказалось выразительным то, что раньше раздражало. А помните, как прежде актеры вытирали слезы? Подносили платок к глазам и промокали, а не вытирали: сотрешь грим.
Это маленький пример. Но таких крошечных элементов достоверности сотни. Свет уже не высвечивает лица по законам светотени. Он ближе к солнечному или пасмурному дню. Операторы предпочитают снимать в естественных помещениях, а не строить на студиях художественные декорации. Костюмеры собирают костюмы, как когда-то старьевщики, а уж если приходится шить, то вещь скрупулезно обживается, обнашивается. Все призвано помочь актеру вести себя точно так, как в жизни. А лучше, чтобы и актер был не актер, а человек из жизни.
Движение это, некогда начатое неореализмом, в нашем кино, казалось, довольно быстро изжило себя. Поверхностное увлечение правдоподобием без глубокого и своеобразного осмысления жизни приелось и показалось пресным. Почему же тогда так радует в картине «Листопад» именно это — точное правдоподобие? Потому что оно — способ выражения поэзии автора.
Здесь мы посмотрим на экран с другой стороны. Кинематограф становится все более субъективным, поэзия находит все новые и новые пути к экрану. Поначалу с экрана нас поражали сны, картины видений, искаженных и деформированных представлений о жизни. Аттракционность этого способа личных представлений о мире, как всякий прием, исчерпала себя довольно быстро. А вот поэзия истинная, та, что питается правдой и глубиной постижения жизни, вызревает и укрепляется.
Настроения, которые внушает нам «Листопад», сложны и разнообразны. Но все, что питает их, коренится в точных жизненных фактурах. Музыка фильма слагается из реплик и шумов, звуков радио, народных песен и свободно вставленных в фильм музыкальных пауз-песен. У каждого исполнителя несложная партия. От каждого требуют то, что он может дать, но в целом все сливается в разнообразный ансамбль. Это как мозаика. Берет художник зеленый камушек, вставляет в отведенное ему место — и вдруг камень заиграл, засветился — это он встал в центр алого цветка. А посади его в другое место — потеряется, будет выглядеть жухло, незаметно.
Ритмы эпизодов создаются не произвольно, волевым монтажом, а естественно вытекают из поведения персонажей... Вот критический момент в жизни героя. Что-то у него не так. Не так он повел себя в жизни, не так должен бы себя вести. Он мучительно думает, а внешне — просто сидит за столом, не может есть, а внутренне — напряжен до предела. Но мы переживаем вместе с ним не только потому, что нам стали близки и понятны его волнения, а и потому, что прихотливая механика фильма подвела нас к этому волнению... Вот, кажется, поколебала нас будто бы не связанная с сюжетом внутренне лихорадочная сцена в трамвае, где вдруг ни с того ни с сего незнакомый человек упрекает героя в поступке, которого он не совершил. Просчет режиссера? Нет, не так просто. Это и метафора внутренней растерянности и наша собственная растерянность, помогающая нам настроиться на волну смятенности героя... ‹…›
Это живой фильм, и он обладает всеми признаками живого организма. Недостатки его вытекают из его достоинств. К разным людям он оборачивается разными сторонами своего характера.
Ко мне — как друг.
Митта А. Зрелость новизны // Искусство кино. 1968. № 3.