Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
Таймлайн
19122023
0 материалов
Поделиться
«Чужая Белая и Рябой»
Фрагмент сценария

Все мы — родом из детства.                                                                      Антуан де Сент-Экзюпери
Под башмаком Серого голубел, едва передвигаясь, призрачный и прекрасный серп земли. Внизу, в умопомрачительной глубине, туманился округлый бок планеты, Седой плыл, поддерживаемый неощутимым потоком, плыл, кувыркался среди холодно и бесстрастно глядевших на него звезд... Только фал, внутри которого кровеносной веной вился телефонный провод, соединял его с тем, что осталось в пяти метрах маленьким островком земли, а точнее, ее лодкой, отброшенной ногами так, словно он с борта нырнул прямо в воду. Он потянул за тросик, и корабль послушно отозвался, стал приближаться, как огромная, сияющая металлом игрушка, которую можно было дергать за поводок. Крутился на фале, видел, как в прозрачной, чуть присиненной глубине, как бы сквозь воду, но не укрупняющую, а, наоборот, до неимоверно малых размеров уменьшающую то, что лежало на дне, — Черное море величиной с лужу и сразу узнал коричнево-бурый выступ Крымского полуострова, припорошенный редкими облаками, все это медленно, будто на огромном вертящемся глобусе, поворачивалось под ним. Вот уже, как на искусном, припорошенном снегом и облаками макете, проплыли Кавказские горы, сталью блеснула извилистая лента Волги, а вдалеке за сизоватым туманным ореолом уже угадывался Урал, дальше — необозримой равниной — казахские степи...

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

...Давние, древние, на чужом гортанном языке спетые, слова той песни звучали здесь, в пустоте космоса. Невероятно, но Седой теперь их вспомнил, и слова и голос, который слышал в детстве, — так пела их хозяйка, одинокая пожилая казашка Айжан, что пустила некогда в глинобитный домик на самом краю степи и с которой вместе некогда пробедовали всю войну, дожидаясь своих. Седой отца дождался, а Айжан — ни мужа, ни сыновей...
Невероятным было и то, что отсюда Седой с точностью узнавал незабываемые места — трудно поверить, конечно, но правда, — он с точностью видел, как окраины города его детства волной входят в степь, и излив реки, и сам дом, что стоял последним в городе. Туман уходил: карагач у ворот, сухие кусты веников, беленый глиняный заборчик. Степь начиналась за домом сразу, белая, долгая и сухая, насмерть выжженная солнцем. По дальнему ее краю тянулся поезд. Паровоз пускал пушистый дым. Перестук колес сюда не долетал. Слабым стоном доносился дальний гудок, затихал тут же...
...И себя тогдашнего Седой тоже ясно отсюда видел...
Иван Найденов видел сны...
«Дело было давно, так давно, что мне иногда теперь кажется, что ничего этого не было вовсе. Городок наш лежал в глухих бесконечных степях. Попали в него случайно. Война была длинная, во все мое детство. Москва, откуда мы, Найденовы, были, давно потерялась в каких-то смутных полумладенческих снах. Народу эвакуировалось сюда много. Поначалу ютились в углах. Все ждали отцовских писем с фронта. Так и жили. От письма до письма. Потом перебрались с Оторвановки на Курмыш. Приютила одинокая женщина, знали ее хозяйка Айжан. Мать радовалась, жизнь помаленьку налаживалась, да и война, было ясно, шла к концу. Тут грянул тиф. Первым слег я. Болезни не помню. Помню только, однажды в пылающей голове возник кто-то в белом. Сказал матери: „Попрощайтесь, до утра, наверное, не дотянет“. Мать плакала, подвывая. Ее поцелуи тоже запомнил, горячие, они жгли, как раскаленные пятаки. Но случилось так, что выжил я, а мама умерла, от меня заразившись. Когда ее хоронили, в сознание я не приходил. Уже потом хозяйка Айжан отвела меня на кладбище, показала бурый холм земли, сварной железный крест, кем-то из милости покрашенный синей масляной краской. Ни крест, ни холм в душе с матерью так никогда и не соединились. А тогда на кладбище дул ветер, сыпал пылью в глаза, глаза резало. Глаза слезились. Хозяйка Клава умилялась, думая, что я плачу. Отец вернулся вскоре демобилизованный вчистую, по тяжелому ранению. Так и оказались мы тут с ним вдвоем... Теперь мне иногда уже начинало казаться, что все забывается потихоньку — война, голод, хозяйка Айжан, тиф... Вот только привык я с тех пор стричься наголо, хотя все продолжали звать меня Седой. За белый цвет волос, которых давно не было. Мне снились сны...»
Вспомнил, что будто приходит он с камнем в руках по дну речки, на середине ее выпускает затяжку папиросного дыма — был такой трюк у курмышских пацанов: прижимая камень к груди, ныряет, медленно опускается на дно речки, ложится спиной на песок, открывает глаза.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

Он лежит на дне, камень сверху, глаза открыты. Видит сквозь толщу воды, как высоко в облачном синем небе, судорожно пытаясь пробить пространство, парит белый голубь, породистая тошкарка. Переворачивается через хвост, сильно и сочно ударяет крыльями. Уменье это — Седой и теперь помнит — называется «бить».
А он все лежит на дне, ему кажется, что в ушах перекатываются стеклянные шарики.
Потом он выныривает, с усилием отпихнув от груди камень, жадно дышит, нюхает плечо. Плечо пахнет тиной, лиственным тленом, старой корягой, что лежит у дерева. Кружит вода, сбивает вокруг коряги речной мусор, облепляет ее гроздьями радужных пузырей. Под корягой неслышно танцуют гибкие рыбы, их тени на гладком песчаном дне сплетаются в подвижное кружево.
Казалось, что-то шумело по обшивке корабля. Ну, не дождь же?.. Нет, нет, это похоже на густой, непрерывный шелест листвы, когда ее взъерошит ветер... Но откуда быть здесь дождю, ветру, листве?..
— Петя, а какие бывают дожди? — спросил Седой.
Его товарищ, неподалеку зависнув вниз головой и, как плавниками, пошевеливая руками, регулировал что-то в аппаратуре.
— Дожди?.. Ну, разные...
— Проливные... — для начала помог Седой.
— Обложные... — сообразив, чего от него хотят, подхватил товарищ.
Седой промокнул лицо гигиенической салфеткой, и влажное, с холодком прикосновение ее вернуло ощущение дождя...
— Дождь, дождь, иди там, где тебя просят... — вспомнил Седой.
— А дальше? — спросил товарищ.
— Нет! Пойду туда, где косят... — вспомнил Седой. — Дождь, иди туда, где тебя ждут... Нет, пойду туда, где жнут.
— А еще, Иван, дожди бывают грибные... — вспомнил товарищ, и Седой вспомнил тоже...

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

...Пацанами сидели на дереве в парке. Солнце только село, дождь хлестал по листьям, по головам, волшебно скользил листвой.
И экран открытого кинотеатрика тоже был насквозь промокшим, но фильма не прекращали, из зала не уходил никто. На экране возвращались с войны солдаты: пели, кричали, плакали, целовались. И им, пацанам, здесь, на дереве, отчего-то тоже хотелось то ли плакать, то ли кричать. Шел дождь, гремел гром, музыка на экране гремела тоже, а дерево их, отмытое чистым ливнем, стояло в тишине синего вечера...

ШЕЛ 399-Й ДЕНЬ МИРА,
И КАЖДЫЙ ДЕНЬ БЫЛ — ПРАЗДНИК

— Петя, а что такое дождь? — спросил товарища Седой. Товарищ изумленно поглядел на него, не ответил, продолжая заниматься делом.
— Дождь, Петя, — сказал тогда Седой, — это атмосферные осадки, выпадающие из облаков в виде капель... Как правило, он выпадает из смешанных облаков, содержащих при температуре ниже нуля переохлажденные капли и ледяные кристаллы. Капли испаряются, кристаллы растут... Укрупняясь и утяжеляясь, кристаллы, Петя, выпадают из облаков, примораживая к себе при этом переохлажденные капли... А дальше все просто: входя в нижние части облака или под ним в слои с положительной температурой воздуха, кристаллы тают и превращаются в капли дождя...
Седой оттолкнулся от поручня, снова подвсплыл к иллюминатору:
— Смотри... Видишь кристаллики льда на внутренней поверхности среднего стекла? Это совсем иные кристаллы, они асимметричны...
Отсутствие силы тяжести и вправду делало кристаллы совсем не похожими на те, что вырастают в земных условиях. Кристаллы выглядели пауками.
— Инвалиды в чудесном мире земных кристаллов...
— Иди, Седой, — сказал товарищ. — Земля выходит на связь...

...Как обычно, под утро отец начинает кашлять. Поначалу негромко, легко, вроде исподволь. Потом кашель набирает силу, отец во сне задыхается, надсаживается, в ужасе просыпается. Лицо и губы синеют, голова бессильно бьется по подушке. Потом кашель нехотя отпускает. Тогда отец садится, еще без сил стереть обильный холод испарины, недолго отдыхает. Закуривает, натягивает галифе, бредет во двор.
Во дворе — Айжан. И та ее песня.
Остроги остывают. Из рощицы степной вишни вытекает воздушный ручей, смешивается в низине горьковатый дух вишенной коры с запахами влажной полыни. Тянется к дому.
Сумерки тают. Голубятню Седого едва золотит солнце.
Отец присаживается рядом с голубятней, нюхает воздух, курит. Внутри сарайчика, в темени угла, луч солнца высвечивает бок эмалированной кастрюли, что служит гнездом одинокому рябому старику.
«Я звал его Рябой. В тот послевоенный год весь город помешался на голубях. Теперь это даже трудно понять — отчего бы?.. Рябой был моим любимцем. Я верил в него одного, как верят в будущее. Как и все курмышские пацаны, начинал я с секретарей. Секретарями назывались у голубятников нищие мальчишки, которые метут во дворе, бегают за кормом на базар, кормят и гоняют чужую птицу во время отлучек хозяина. Потом выпросил у отца немного денег на завод и вроде как стал держать сам... Половина птиц сразу улетела к старому хозяину, пришлось платить выкуп, просянка на базаре была дорога. И все же был я теперь владельцем шалмана. Бедного, беспородного, но своего. Так вот — поначалу был у меня один Рябой».
Седой еще спал, последний сон был сладок: дом просвечивался насквозь мерцающими теплыми снопами солнца.
Рябой завозился в голубятне, забубнил, надувая зоб, переступая лапками. Солнце вставало, сарайчик как бы плыл в потоках легкого утреннего света. Возня, воркотня, гуканье.
В холодной сини неба чешуйкой блеснула птица. Отец поднял голову:
— Ваня! Чужак! — крикнул отец. — Ты слышишь?
— Хмм, — бормотал Седой, — дурите...
— Чужак! Белый!
До Ивана дошло. Его смахнуло с кровати. На двор выскочил в трусах. Распахнул двери голубятни. Шарахнулись голуби. Иван зачерпнул из мешка пригоршню красного проса. Из дверей сарайчика вывалился шумный голубиный ком. Птичья орда рассеялась у ног.
Чужой белый кружил над ними.
Иван легонько топнул ногой, взмахнул. В шуме, свисте, в дроби крыльев рванулась стая. Разрослась живой кроной. Тянулась вверх сколько хватало сил. Потом опрокинулась, рухнула, как дерево, распласталась над степью.
Седой зря напрягал глаза. Белый исчез.
— Ушел, — выдохнул он, чуть не плача, — он опять ушел!
В бессильной ярости ударил кулаком по доскам сарая, присел на корточки, обхватил голову руками.
Стая бессмысленно носилась в пустых и блеклых небесах.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

— Стой! Смирно! — скомандовал отец.
Их школа помещалась на территории сортировочного депо. Гукали маневренные паровозы, туда-сюда толкали вагоны, обалдело дул в рожок стрелочник, вагоны стукались, сцеплялись. Кривоватый строй параллельного шестого класса стоял на пустыре.
— Прошу ровнять носки и помнить, э-э-э... — нетвердо, но громко говорил отец и смущался. — Помнить...
В строю снисходительно кривили рты, усмехались. Говорить отец не умел.
— Сейчас вы строй, — продолжал отец, — а строй — это уже, э-э-э, воинское подразделение. А гвоздь подразделения — э-э-э... солдат! А звание солдата надо заслужить!
За спинами «подразделения» шипел паровоз, окутывал строй дымом. В его безопасных клубах хором противно блеяли, дразня отца:        «Э-э-э-э!» Дым рассеивался. Лица в строю были невинны.
— Кто мычал? — глупо спрашивал отец, краснея, но никто не отвечал. — Я спрашиваю, — повторял он, — кто говорил «э-э-э»?
— Вы, — вдруг ответил Тушканов, рослый парень с наглым красивым лицом.
— Два шага вперед! — ровно сказал отец, и Тушканов покорно вышел. — Я хочу от тебя, чтобы ты стал человеком. Правильным человеком, Тушканов, это э-э-ээ-э...
— Может быть, по-вашему, снова Тушкан сказал «э-э-э-э»? — придурковато спросил отца ничтожество Шутя, тушканский прихвостень и раб.
— Ты тоже, — приказал тогда отец и Шуте, — два шага вперед! Надеть противогазы! Работать ружейные приемы на чучелах!

«Онегин — лишний человек».
В классе тишина. Писали сочинение. Окна открыты. Седой слушал страдая. Переживал косноязычие отца.
— Продолжаю, — опять донеслось снизу. — Война кончилась, и правильные люди, которые были на фронте все вместе, временно разбрелись по стране. Э-э-э-э...
«Русачка», кокетливая молодая дама с пухленькими алыми губками, не выдержала, передернула плечами:
— Действительно невыносимо. «Э...» да «э...». Вот вам и «великий могучий русский язык»!
Седой встал, бросил в полевую сумку тетрадь, ручку. Хлопнул крышкой парты, как выстрелил.
— Найденов, ты что? — удивилась «русачка».
Седой не ответил, вышел вон.
— Недавно я был в южной республике Азербайджан, — доносилось снизу. — В этой республике случилось со мной э-э-э...
«Русачка», дробно стуча каблучками по кафелю коридора, пыталась догнать Седого.
— Найденов, погоди!
Иван шагал широко, не оглядываясь.
— Прости меня, Найденов. Я не подумала.
— Бог простит!
Прозвенел звонок. «Русачка» застыла у раздевалки.

— Штык! Приклад! Раз-два! Коли!
С крыльца Седой улыбнулся отцу. И тот ему в ответ — едва. Тушкан и Шутя, задыхаясь в противогазах, с остервенением кололи чучела.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

С Савицким встретились у основания водонапорной башни.
— На. Эскиз! — сказал Седой, вытащив из сумки листок папиросной бумаги. Листок трепетал в руках. На листке изображена голубка. Голубка склевывала с ладони зерно.
—    Белая? — тупо поинтересовался Савицкий. Он был плечист, с ушами борца: маленькими, вдавленными в череп, с приросшими мочками.
— Что возьмешь? — вместо ответа спросил Седой.
— Пачку печенья. Сейчас.
Седой вытащил печенье. Протянул.
Савицкий схрупал все с пугающей жадностью, пока поднимались по железным ступенькам наверх. Не развернул обертку, разорвал зубами. Откусывал от пачки, как от куска.

— Разойдись!
Тушкан стянул противогаз. Лицо было мокрым. Глаза блестели ненавистью.
— Ладно, — сказал он Шуте тихо, — мы еще разочтемся. Шутя, да?

Седой лежал, раздетый по пояс, на верхней площадке вышки. Иногда глядел в небо, поскрипывая зубами от боли. Молчал. Терпел. Иглой, обмотанной суровой ниткой, Савицкий колол ему голубку на груди. Далеко внизу все гукали, перекликаясь, маневровые. Голубка на эскизе трепыхалась, придавленная к полу голышом.
— Елки-моталки, — удивился вдруг Савицкий. — Мои.
Седой открыл глаза, перевернулся, глянул вниз, просунув голову сквозь перила.
Между путями двое тащили тележку на резиновом ходу. Холку Савицкого-отца обхватывала обшитая шинельным сукном лямка. Мать семенила следом. Глаза были опущены в землю. В тележке мешки с углем, тряпье.
— Слушай, — спросил Седой, — правду говорят, что они у тебя немые?..
— Врут, — ровно и без обиды ответил Савицкий. — Они просто с войны голода боятся. А про это нечего говорить. Ложись...
Седой послушно перевернулся. Савицкий продолжал колоть грудь. Голубь был уже готов. Иван по-прежнему терпеливо глядел в пустое небо.
— Она, — вдруг сказал очень тихо.
Белая появилась опять.
«Вот уже две недели белый чужак носился над городом. Птицу завезли издалека. Видать, поспорили — прилетит назад, не прилетит. Говорили, привез и выпустил ее проводник поезда. Яростное упорство птицы восхищало. Поражала ее неслыханная выносливость, верность далекому дому. Она носилась над городом, пробивая тугие ветровые потоки. Иногда исчезала на два-три дня. Пыталась пробить степные пространства. Потом, обессилев, появлялась над городом вновь. Все мечтали о ней, но никто не мог прибрать гордого чужака к рукам...»
Седой и Савицкий глядели в небо завороженно.
Над городом начинался шухер — так на языке голубятников называется суматоха, что происходит в небе при смешении стай. Рассыпанные стаи ветер тащил на край города, сбивал здесь, смешивал, гигантское, вспыхивающее спицами колесо вращалось в небе.
Белая внезапно «падала», исчезала.
— Бинокль нужен, — качал головой Савицкий. — Без бинокля не уследишь...

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

— Идет! — шепотом сообщил Тушкану Шутя.
— Закручивай!
Свернутый кусок фотопленки замотали в обрывок газеты.
— Спички!.. — приказывал Тушкан.
— Готово, — угодничал Шутя.
Шуршали в темном закутке коридора. Дверь в уборную была рядом. Отец Седого вошел в нее.
Тушкан и Шутя на цыпочках пробрались следом. Тушкан подставил руки, Шутя ловко влез ему на плечи. Одно стекло в кабине, под самым потолком, было выбито.
Тушкан поджег «дымовуху», прижал ее ботинком, шипящую вонючим дымом, передал Шуте. Шутя кинул «дымовуху» внутрь, где был отец Седого.
— Забивай! — шепотом приказал Тушкан.
Гвозди вошли ловко. Шутя мгновенно забил фанерой дыру. Тушкан стальным костылем — дверь. Сначала раздался кашель. Потом в дверь заколотили. Сквозь щели валил дым.
В тесном пространстве кабинки бился отец Седого, задыхался, кашлял, кричал, колотил в дверь...

Савицкий заканчивал наколку на груди у Седого.
— Седо-о-ой! — закричали снизу и еще отчаяннее опять: — Седо-о-ой! Слышишь? Там у тебя отца вроде убили!
Иван не помнил, как скатился по гремящей железной лестнице.    Из-под голыша ветер вырвал папиросную бумагу. Нарисованный голубь порхал в воздухе.
Задыхаясь, как был по пояс голый. Седой бежал к школе.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

Одетый в шинель, отец лежал на кафельном полу уборной. Вокруг, обалдев и затихнув, сгрудились школьники. Седой опустился на колени рядом с отцом. С трудом приподнял туловище. Отец кашлянул, осторожно потряс головой, схватил воздух широко открытым ртом. Его худые руки что-то шарили в воздухе. Седой глядел, страшась свистяще-хриплого дыхания отца, выкаченных глаз, тонкой, оплетенной венами шеи.
Дрожащими руками Седой пытался гладить его. Наконец поднял голову, обвел стоящих вокруг глазами.
— Кто? — тихо спросил, хрипло и страшно, но ему не ответили. Тушкан и Шутя молча стояли в толпе.

Голова отца лежала на подушке. Иван сидел рядом.
— Пустяки, — хрипел отец. — Незрелость. Хулиганье... Какие-то болваны все никак не могут понять, что такое правильные люди. Гope в том, что в сорок пятом нам пришлось разъехаться по стране. Мы смешались с другими людьми. Переоделись, многие поснимали гимнастерки. Но я узнаю их сразу. Где хочешь. У пивного киоска. На базаре. В бане. Кстати, мы идем сегодня в душ. В депо.
Я договорился. Нас пустят. Так вот, ты помнишь, наверное, я какого ездил в Азербайджан?.. Представь себе, там мне предложили смухлевать с покупкой оборудования для нашей школы. Но они не поняли, на кого нарвались. Я пошел в прокуратуру. Уличающие документы спрятал под майку. Тогда мне в чемодан кто-то подложил пачку денег. Тут же пришли с обыском. Составили акт о взятке. И свидетели, представь, нашлись. Указали номера найденных у меня ассигнаций. Кто спас меня? Наш. Фронтовик. Местный азербайджанец. Правильный человек...
Стены дома опять золотились. Но по-новому, по-вечернему. Седой молчал. Все это он слушал не в первый раз.
— Ксении Николаевне очень плохо, — вдруг сказал отец совсем другим тоном, стыдливым и нежным... — Очень. Тебе пойти к ней нужно. Ей теперь никак нельзя одной. Развлеки ее...
— Чем?
— Ну хотя бы покажи свои работы...
— Зачем они ей?
— Поделишься радостями отрочества.
— Я обещал встретиться с Муратом.
— Встретишься. Потом мы пойдем в депо. А потом ты зайдешь к ней. И еще. Попроси, пожалуйста, Мурата не заниматься больше у Пепе...
— Почему?
— Это непорядочно. Единственное, чего у нас не могут отнять, — это права быть порядочными людьми...

...Игла мягко опустилась на диск. Рояль начал тихо, издалека. В Центре управления полетом было немноголюдно. Дежурные вели очередной сеанс связи с кораблем, наблюдая за горящей точкой, медленно передвигающейся над голубым изображением земного шара. Музыка звучала и в корабле. Они плавали по нему, упаковываясь. Полет шел к концу.
— Это они нам против сенсорного голода?.. — спросил Седого его товарищ, кивнув головой на звучащий динамик. — Да.
В космосе играли Шопена...

Бревенчатый сруб посреди капустного поля. На доме укреплена жестяная вывеска: «Музыкальная школа». Растут деревья, образовывая небольшую рощу. Солнце начинает клониться к закату. Из окон слышен рояль. Играют Шопена.

Комната обширна и пуста. Недавно вымытые полы еще поблескивают непросохшей водой. На рояле играет Мурат. Стучит метроном.
Верхом на венском стуле восседал его учитель Петр Петрович, сокращенно — Пепе. Пепе, опираясь на кулак, глядел в сторону, казалось, не слушал, сосредоточенно думая о своем. На нем была шапка «гоголем».
— Хватит, прервись, — приказал неожиданно. — Разомни руки.
Мурат послушно поднял руки вверх, едва пошевелил пальцами.
— Знаешь, как его надо играть? — спросил Пепе, не меняя позы. — Шопена? — не дожидаясь Мурата, ответив сам. — Так, чтобы у тебя остановилось сердце и тебе показалось, что ты уже умер. И только пальцы твои отчего-то еще двигаются. А потом почувствовать новый удар. Вроде первый. Это значит, сердце заработало опять. Это значит, что будто бы ты опять родился жить... Ты меня понял, Мурат?
А солнце все медленнее клонилось к вершинам деревьев, что росли в роще за срубом. Седой сидел посреди капустного поля, ждал, слушал. Опять из окон звучал Шопен...

— Отказаться? Ты сошел с ума! — Мурат говорил Седому сердито, даже обозленно. — Пепе золотой мужик, понял? С Рахманиновым был знаком, сам музыку пишет. Заварит чифирь, всю ночь играет, а потом упадет лицом на клавиши и зарыдает. Мне говорит: будешь писать музыку!..
— А чего же отец на него тянет? — спросил у Мурата Седой. — На твоего Пепе?
— Я расскажу, — согласился Мурат. — Оттого, я думаю, что Пепе бросил Ксению Николаевну. Бодает, а? На ихней домработнице женился. Гляди, вон она...
Седой пристрастно разглядывал новую жену Пепе: она шумно двигала верх-вниз разболтанным рычагом колонки, уносила в огород полные ведра. Ступня у нее была перевязана белой тряпкой, видно, наколола ногу, отчего полные бедра раскачивались под широкой юбкой.
Сам Пепе стоял у окна, говорил в огород:
— У тебя нога болит!
— Та ни, шо там... — певуче отзывалась новая жена.
— Кому сказано! — с притворной серьезностью кричал Пепе.
Жена тотчас ставила ведро в межу. С улыбкой, покорно опустив ясные глаза, ласково говорила:
— Як скажет...
— Пойдем! — позвал Мурата Седой.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

Шли по шпалам заросшей травой узкоколейки, ведущей неизвестно куда.
— Бинокль нужен... — говорил Седой. — Без бинокля — хана!..
— Ты поклянчи у Ксении. Театральный. Я у нее видел. Еще когда они с Пепе жили, я у них занимался.
— Полевой надо.
— Где ж ты его возьмешь — полевой? Клянчи какой есть...
— Ты не проспишь?
— Вот еще! Почему я должен проспать?
Вокруг начиналась предвечерняя тишина.

...Прикрепившись ремнями к корпусу корабля, Седой висел под душем. Его товарищ спал. Было тихо. И вдруг в звенящей, нечеловеческой этой тишине трижды прогудел тоненький паровозный гудок — оттуда, из дальнего далека...

...За огромным арочным окном деповской раздевалки был виден сортировочный узел. Горели светофоры, стрелки, постукивали колеса товарняков. В отдалении хрипел рожок стрелочника.
Единственная банная скамейка, крашенная масляной краской, с зеркалом и двумя шкафчиками по бокам, стояла посредине зала. В раздевалке были только вдвоем.
— Это твои работы. Я связал, — говорил отец, а Седой ничего не отвечал, стягивая через голову куртку. — И еще это...
Отец прислонил к спинке скамьи никогда не виданную Седым акварель: портрет наездницы в зеленом, с жемчужными переливами платье, с ярким, как вспышка, веером. Левая рука наездницы быстрыми касаниями пальцев пробегала по нитке бус. Она склонила пышную, золотую от солнца голову. Игривость ее была полна нежности. Со своими голыми, в золотом пушке, руками, с белой открытой шеей — вся как пронизанный солнцем плод.
— Это... — неуверенно начал узнавать Седой.
— Да, это Ксения Николаевна двадцать лет назад. Скажешь, что я прошу ее принять... В подарок...
На акварель отец не смотрел, раздевался на фоне огромного немытого окна, отчего чудилось, что он раздевается прямо среди железнодорожных путей.

«Чужая Белая и Рябой». Реж. Сергей Соловьев. 1986

Несильно светило несколько желтых ламп без желтых абажуров. Было холодно. Брызжущая из двух душевых колпаков не очень горячая вода образовывала густой пар. Белели тела под жидкими струйками. Голос отца отдавался эхом:
— Я написал тогда цирковую наездницу. Фантазию... — говорил ровно, лицом к Седому не поворачиваясь. — Такими средствами, как растертая глина и пучок обезжиренного волоса, я старался соединить части ее жизни. Какой-то халиф, изгнанник, под старость написал стихи: «О, всадник, спешащий на родину, мне дорогую!.. Приветствуй часть жизни моей там от части другой..!»
Голос звучал гулко, без выражения. Ровно шумела вода, шел пар.
«...Когда-то давно, до войны, в той забытой уже московской жизни отец был художником. А вернувшись с фронта, почему-то поклялся никогда не брать кисти в руки. Отчего-то был убежден, что больше не имеет на это права. И когда-то тогда, до войны, отец влюбился в Ксению, актрису Камерного театра, которая по странной случайности всю эвакуацию провела совсем неподалеку от нас с матерью. Когда отец впервые увидел ее, то сразу с ужасом понял, что для него эта встреча значит. Он уже был женат на моей матери. Бросить же мать, уйти — этого он себе даже и помыслить не мог... Это казалось ему неправильным, а значит, и невозможным...»

Корабль плыл над планетой в глубокой черноте непривычно близких сияющих звезд. 


Соловьев С. Чужая Белая и Рябой. По мотивам повести Б. Ряховского // Соловьев С. 2-INFERNO-2: Александр Баширов, Татьяна Друбич. Киносценарии. М.: АСТ, Зебра Е, 2008.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera