Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
С оттенком гиньоля
На съемках фильма «Дом под звездным небом». Реж. Сергей Соловьев. 1991

Из очередной поездки я вернулся в совершенно омерзительном настроении, заехал к Славе Говорухину, забрал у него все книжки про Наполеона, какие у него были, а было их много, он этой фигурой очень интересовался. Еще записался в спецзал Ленинки, набрал книг и там, нагрузил багажник литературы о Наполеоне, все прежние варианты сценариев, все стенограммы наших обсуждений с американскими продюсерами и юристами, какую картину хотел бы увидеть американский зритель, все стенограммы дискуссии «Наполеон и Россия», которую по моей просьбе устраивал на своем «Круглом столе» в Союзе кинематографистов Валентин Толстых, поехал на дачу, где мы тогда с Таней жили, засел в маленьком домике — там у меня впервые в жизни была своя комнатка для работы. Был месяц август. Я обложился книгами, одну прочитал — Манфреда, сделал закладки, достал машинку, почистил шрифт, заложил лист бумаги и в шесть дней написал сценарий «Дом под звездным небом», ко всей этой истории с Бонапартом, Томом, его внезапно спятившими буйволами и ученым евреем из Голливуда ни малейшего отношения не имевший.

На приблатненной феньке новых русских перекупщиков это была как бы третья серия «Ассы». С моим горестным американским опытом, с печальным познанием того, во что превращается любой сюжет, попадая в горнило голливудских профессионалов, с кинопромышленностью США она никак связана не была, а была очень связана с Россией, со всем тем, что в ней, пока мы обсуждали проблемы спятившего америкахи, выдающего себя за французского генерала Бонопарта, в это время происходило. Клянусь, до сих пор не могу объяснить, почему не стал писать тот, а написал этот сценарий, хотя мне и необходимо было, хотя бы даже только для бабок, писать и написать тот. 

Возможно, вдруг зазеленели и дали поздний, но пышный цвет ростки давней моей любви. В своих отношениях с драматургами я пережил два сильнейших чувства, оба оказались платоническими, фильмами не разрешившись. Оба этих романа с течением времени как бы даже и рассосались: один — потому, что Гены Шпаликова не стало в живых, другой — потому, что Юра Клепиков живет в Петербурге, а сейчас и еще дальше, где-то в какой-то деревне, а я вот — в Москве. ‹…›

Съемки пронеслись с той же исключительной быстротой. В отличие от «Черной розы» ни рук, ни ног я себе на этой картине не ломал, в больницы не попадал, никакие трамваи меня не переезжали. Работалось в удовольствие, оттого и сами съемки уже плохо помнятся. Ясность изложенного в сценарии была достаточной для того, чтобы мы как бы лишь четко и чисто выполняли то, что в нем написано.

Для начала я позвонил Михаилу Александровичу Ульянову, отвез ему сценарий.
— Ну, как вам?

Он ответил, что дойдя до того, как дочку распилили пополам, верхнюю половину поставили на трюмо, нижнюю — на веранду, дальше читать перестал, просто потому что перестал что-либо понимать.
— Этого не может быть, потому что быть никогда не может. Но сниматься я буду, потому что такого никогда не читал...

И еще он добавил фразу, которую я часто слышал от него на «Егоре Булычове» с момента, когда между нами установилось полное доверие, — фразу, который по преданию великий Юрьев говорил молодому Мейерхольду.
— Ну, что ж, Мейерхольд! Давай, режиссируй меня!

Мне хорошо была знакома невероятная степень его творческого упрямства и самоедства, отчего я продолжал сидеть у него, пытаясь доказать абсолютную реалистичность происходящего в сценарии.
— Я тебе точно говорю, — продолжал он отбивать мои попытки переубедить себя, — этого быть не может. Я понимаю, у Булгакова. Но там есть образ Сатаны. Хочешь, чтобы тебе поверили, введи натурального Сатану. А вот мы сидим у меня в кабинете, я кричу «Алла»...

Дверь отворилась, заглянула его жена, Алла Петровна Парфаньяк.
— Что, Миша?
— Вот ты можешь себе представить, что нашу Ленку взяли и пополам распилили? А половинки не склеиваются, сами по себе отдельно комнате живут? Одна у нас в спальне на трельяже, а другая, допустим, в прихожей?
— Типун тебе на язык, но вокруг такое делается, что я представить себе все что угодно могу...

Тут же до меня дошло, что другую актрису на роль жены академика искать не надо — я тут же пригласил и ее сниматься.

Бессмертный лик Баширова ясен был мне с самого начала. Ясно было и то, что музыку напишет Боря Гребенщиков.

Могу припомнить лишь несколько забавных моментов, заставивших нас отклониться от проложенной в сценарии колеи.

Мы ехали на автомобиле с Сашей Абдуловым, он сидел за рулем, путь был далекий, в Суздаль, где нас уже ждали недавно приехавшие в Россию Ричард Гир и Синди Кроуфорд. Делать было нечего, он спросил про новый сценарий, я стал его во всех подробностях рассказывать — времени было достаточно. Саша — слушатель хороший, он изумлялся, радовался, охал, но когда я закончил, насупился и надолго замолчал.
— А где роль для меня? — наконец поинтересовался он.
— Саша, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Но ты же видишь, тут тебе, к сожалению, играть нечего...
— Так не бывает...
— Пожалуйста, называй любую роль и играй, — упирался я. 
— Смотри, — предложил вдруг Саша, — помнишь, в самом начале водопроводчик приносит Башкирцеву бак от ракетного топлива для бомбардировщика? Давай я водопроводчика сыграю. Чисто ритуально. И совсем бесплатно... 
— Это же не роль, Саша, это довольно маленький, вполне скромный эпизод...
— Ну, и замечательно. 
    
На том, к моему изумлению и сговорились. Дальше уже словно сама жизнь начала катиться по сценарию нашей картины. В день, когда Саше предстояло приехать на съемку, стали происходить необыкновенные вещи.

Снимали мы на Николиной горе, в чьей-то очень красивой даче. Михаил Александрович сидел на втором этаже, на веранде. Ждали приезда Саши. Должны были снять тот самый написанный в сценарии эпизод. Нужно знать Михаила Александровича, чтобы понять до какой степени он ненавидит в своей профессии малейшую неточность, необязательность. Я сразу понял, что нормальной съемки в этот день не будет, очень боялся, что Ульянов сорвется по поводу Сашиного опоздания. Стараясь разрядить обстановку, я суетился, бегал на второй этаж, поглядывал, в каком он настроении, чем занимается. Ульянов что-то писал. Саши все не было, Ульянов все писал.
— Михаил Александрович, — льстиво подкатился я, — что вы такое все время пишете? Вы со стороны жутко на Ленина смахиваете. Не на Ульянова, а именно на того самого, на Ильича. В Разливе. Слышите, сосны шумят, а вы пишете, пишите, пишите... Если не секрет — что?
— Пишу апрельские тезисы... — без тени юмора сказал Ульянов.
— Нет, кроме шуток...
— Речь для внеочередного съезда КПСС.
    
Ульянов на протяжении лет пятнадцати — при Брежневе, Андропове, Черненко, Горбачеве, был бессменным членом ревизионной комиссии ЦК КПСС. Без паузы он тут же стал читать мне и несчастному Юре Клименко какие-то куски о бессмертии партии, о том, что да, ошибки надо исправлять, но партия сильна своей монолитностью, моноблочностью... И всякое такое.

И я, и Юра замечательно относимся к Михаилу Александровичу, но слышать от него все это, так сказать, на бытовом уровне было, конечно, дико. Наверное, вот так же неловко и глупо мы бы чувствовали себя, если бы на его месте сидел Жан Габен (а Ульянов, уверен, не уступает ему ни в красоте, ни в благородстве актерского имиджа) и читал нам про величие капиталистических идей...

Пока мы лакейски слушали этот кафкианский текст, внизу раздался шум автомобиля — приехал Абдулов. Оказывается, он два часа гримировался. Что же за эти два часа он сотворил со своей физиономией! Где достал на ноги такие боты! Такие штаны! Это было превосходное художественное сочинение, один костюм и грим стоил того, чтобы в трех сериях рассказывать об этом персонаже. Боты были многократно перевязаны веревкой. Синие кальсоны виднелись сквозь расстегнутую ширинку, — Саша специально оторвал три пуговицы. Он достал где-то вязанную хоккейную шапочку 50-х годов, прожег ее в шести местах сигаретой. Вся его физиономия была не то что покрыта веснушками, а как бы раз и навсегда, еще при рождении, безнадежно обделана мухами. Четыре зуба выбиты, на месте трех других мерцали вставные, металлические. Все ахнули. Это был не просто сантехник, это был Советский Сантехник На Все Времена. На площадке стоял хохот. Мы быстро сняли сцену — все были в восторге. «Как жаль, что все уже кончилось!» — лицемерно перед всей группой благодарно обнимал я Сашу. 

В это же самое время тут же, на площадке происходило еще одно памятное событие: на «Мосфильме» работает гениальный мастер-гример, Люся Раужина. Когда-то она сделала уникальные гримы для моего несостоявшегося Тургенева, где мы и познакомились и дальше не расставались, сделала и много других очень сложных по гриму картин. Пока Ульянов писал свою съездовскую речь, пока ждали Абдулова, пока тот в гримерной на студии изобретал себе незабываемые фиксы, Люся цветными карандашами наносила татуировку по всему телу абсолютно голого Баширова, с полнейшим безразличием стоявшего в траве на глазах всей группы. Она искусно разрисовывала ему ляжки, задницу, живот, спину, украшая их изображениями русалок, Ленина, голых сисястых баб, якорей, орлов... С самого начала работы я попросил ее: «Центр спины оставь нетронутым».
— А в центре-то что? — беззаботно спросила она, когда остальное было готово.
— А вот теперь в центре рисуй Михал Сергеевича Горбачева с пятном на лбу.
— Не буду, — помолчав, вдруг заупрямилась всегда такая покладистая Люся.
— Люсь, ты что? Почему?
— Вы меня втягиваете в какую-то политическую историю, за которую Бог знает что может быть. А у меня сын.

Все остальное, уже изображенное, не менее криминальное, чем невинный портрет Президента, ее не тревожило. Горбачев! Не знаю, как уж мне удалось ее уломать — и уговорами, и увещеваниями, и топотанием ногами — наконец, и Михаил Сергеевич был исполнен во всей красе... Положили разрисованного Баширова на траву, в кадр. Сняли... 

Домой Саша Абдулов предложил мне ехать в его машине. 
— Слушай, — сказал он мне после недолгой паузы, — а я правильно понял, что этот мужик, которого я играл — сосед Башкирцева по дачному поселку?
— Ага. Сосед.
— Тогда уж совсем глупо, этого даже вообще не может быть, чтобы я не пришел к соседу на похороны. У тебя же есть эпизод похорон?
— Есть.
— Все. Я сам придумаю, что мне на похоронах делать. Я на похороны приду.

Эпизод похорон мы снимали на Новодевичьем кладбище, вызвали кремлевский почетный караул, дали прощальный залп в небо, оркестр кремлевской комендатуры сыграл «Союз нерушимый» — все честь по чести.

До этого в «Черной розе» у меня уже был печальный опыт, связанный с эпизодом снов героя, где подъезжавшие к его дому Сталин и Берия заходили в подъезд. Снимали мы с улицы, а внутри, в подъезде как раз в это время вниз по лестнице спускалась ничего не подозревавшая ничья бабушка. Увидев входящего в белом кителе (с утра на улице — зима, вьюга, мороз!), со звездой Героя, давно усопшего Вождя всех народов Иосифа Виссарионовича Сталина и бесславно расстрелянного его ближайшего соратника в пенсне, бабушка перекрестилась, охнула и грохнулась в обморок. Ее долго откачивали, в чем участвовали и Вождь с Соратником, бабуся с превеликим трудом пришла в себя, увидела их и немедленно опять поплыла...

Съемка похорон в «Доме под звездным небом» тоже не обошлась без сюрпризов. За каких-нибудь десять минут после начала съемок уже полмосквы знало, что Михаил Александрович Ульянов умер (бабки на кладбище своими глазами видели, что чистая правда, ульяновский портрет с траурной лентой), что хоронят знаменитого артиста почему-то тайно, никому не объявив, но из ружей стреляют и Гимн играют, наверное, проворовался. Надо скорее бежать, звать народ прощаться, пока не закопали.

Все это добавило гиньольного оттенка и без того гиньольной ситуации: действительно, стоял портрет Ульянова с черно-красной лентой, какие-то седые генералы держали перед собой множество орденов на алых подушечках, не стеснялись тихих, сдержанных слез родные, близкие, товарищи по работе, а посреди этой интеллигентной толпы по-деревенски, по-бабьи, в голос выл и рыдал, мерцая своими фиксами, все в той же прожженной шапочке, водопроводчик Саша Абдулов, но уже почему-то с подпорченным обширным синяком левым глазом и драной мочкой уха.
— Ой, я не переживу этого! Ой, не перенесу! — в одиночку голосил он по усопшему соседу. Народ еле сдерживал смех. Домой опять ехали вместе. Разговор опять начал Саша.
— Слушай, — сказал он задумчиво, — Башкирцев русский? Православный? 
— Ну, — опять еще не понимая куда он гнет, согласился я.
— По русскому обычаю должны быть поминки. И как ты думаешь, что этот сантехник-сосед на поминки к соседу не придет? Да не может такого быть.

Поминки в сценарии были, но никакого соседа на них, разумеется, не было. Не заходил сосед. Однако, Саша вопреки тому на поминки пришел — в новом импортном пиджаке и штанах, не снимая и не обрезая ни бирок, ни наклеек, и сказал тост, в котором содержалось сантехническое предложение увековечить память покойного академика установкой ему монумента — в шляпе, можно в рост, а можно и по яйца, в руках, конечно же, ракета. Острием вверх.

Группа приветствовала разрастание роли сантехника аплодисментами. На этот раз я домой с ним не поехал. Он позвонил мне сам.
— Слушай, как там дела у нас на картине? Я вот чего подумал, там ведь в конце всех убивают. Убийство — дело тухлое. Давай как-нибудь весело, а не тухло, сантехника убьем. Допустим, стырил он на том же аэродроме авиационный винт и несет кому-нибудь загнать, как вентилятор, тут его, понимаешь, какой классный эффект, какое закономерное завершение роли.

Сняли и это. Роль сантехника уже значительно отодвинула на задние планы все большие второстепенные роли и, продолжая на глазах разрастаться, начинала угрожать главным. Больше Саша ничего мне не предлагал. Он вполне был удовлетворен и объемом и качеством роли, а также его вполне устраивал свершившийся обряд актерско-режиссерской дружбы. За исполнение всей этой значительнейшей роли, он, действительно, принципиально не взял ни копейки. 

Картина двигалась к концу. С ума начал сходить уже я, сам самостоятельно. Во время монтажа в голову мне полезли дикие мысли: 
— Водопроводчик Абдулов Саша живет в поселке рядом с Башкирцевыми? Естественно, у него кто-то есть. Жена, дети. Допустим, Сашу случайно шлепнули. Нужно бы в таком случае снять, как его родные с Сашей прощаются. Сильнейшая сценка подлинного человеческого горя посреди всего этого ирреального опереточного кошмара может выйти...

Я живо представлял себе Абдулова, лежащего в гробу посреди грязного, пропитого покойным хозяином дома. У стены — девочка, мальчик... 

Подумано, сделано. Теперь уже я звоню Саше: 
— Знаешь, если всерьез роль завершать, то тебе, наверное, в гробу недолго полежать надо будет...

С большим трудом, и только с помощью щадящих лекарственных препаратов, группе удалось удачно потушить это мое последнее на той картине грустное помешательство. 

Еще один эпизод, произошедший на съемках финала (было это за год до путчево-революционного бедлама в Москве), заставил очень реально представить, что со всеми нами может случиться дальше... Мы вызвали войска особого назначения, пять бронетранспортеров, группу десантного спецназа — одним словом, сформировали мощную боевую команду, которая, как в страшном сне, когда танк гонится за человеком, всей своей боевой мощью должна была преследовать, а потом и уничтожить всего двух подростков, молодых героев фильма, улетающих на воздушном шаре... Приехали на съемочную площадку, там уже надували воздушный шар, начали репетировать — Юра Клименко, мой сын Митя, Маша Аниканова... В назначенную минуту четко подкатили бронетранспортеры, с них начали соскакивать солдаты с оружием, посыпались команды...
— Сейчас я объясню задачу, — сказал я подтянутому, бравому майору в форме десантника. 

Шар уже надули, в гондоле — Митя с Машей, оператор.
— Ситуация такая, — продолжаю я. — Вам позвонили, сообщили, что с территории военного завода два подростка угоняют шар. Может этот шар секретный, может — несекретный, но вас обязали каким-то образом предотвратить угон, вы выехали по тревоге усиленным подразделением, а шар уже в воздухе, пытаться поймать его поздно. Единственное, что можно сделать — это пытаться изрешетить оболочку, так?..
— Так, — секунду подумав, сказал майор. 
— Но шар, вы видите, сколько в него ни стреляй, только кукожится, а все равно летит. Значит, остается единственное — расстрелять тех, кто в гондоле. Все правильно? — продолжаю я.
— Вобщем правильно... Но если времени нет, мы делаем проще — даем предупредительный залп, а затем открываем огонь на общее поражение — и шара и угонщиков...

Его ни на секунду не смутило, что танковая армада всей своей государственной мощью сейчас по чьему-то звонку будет уничтожать двух детей. Ни удивления, ни малейшего вопроса в глазах офицера не было. Он ни на секунду не усомнился, что двести пятьдесят здоровеннейших мужиков должны именно так действовать в данной ситуации. Нет, всем все было ясно.
— Давайте объяснять личному составу.

Повторили все то же самое.
— Подъезжаете на бронетранспортерах, сразу начинаете предупредительный огонь. По команде, переходите к прицельному огоню на поражение. Задача понятна?
— Так точно.
— Шар у нас один. Снимаем с одного дубля.
— Не понял.
— Сначала, говорю, прорепетируем.

Порепетировали. Вижу, работают все с полнейшим профессионализмом, стреляют лихо, с хода, без малейшей задержки. Здорово! Сомнений в реалистичности происходящего по-прежнему ни у кого никаких.
— Будем снимать.
— Мы готовы.
— С одного дубля.
— Теперь поняли. Как в боевой обстановке. С одного дубля.
— И никаких боевых, — погрозил подчиненным пальцем старший из командиров.
— Какие боевые!? Вы что, с ума сошли!
— Собирались в суматохе, — извиняясь, пояснил старший. — Задача не совсем ясна была. 
На всякий случай взяли и холостой запас, и боевой.. 

Я понял, что если бы он сейчас сказал: «Лупите боевыми», лупили бы за милу душу, ни один не усомнился бы, не возразил...

Ульянов был по-своему прав, когда говорил мне:
— Я не понимаю.
— Это замечательно, — поддерживал его я. — Башкирцев тоже не понимает.
— Значит, я могу искренне не понимать всю картину?
— Совершенно искренне.

Действительно, с течением событий, происходивших в стране параллельно нашим съемкам, понимать становилось все труднее. Наше общее состояние все более приближалось к состоянию ульяновского героя. Наверное, и выражение наших лиц все более напоминало выражение лица Башкирцева, глядящего, как распиливают надвое Лизу, как начинают жить самостоятельной жизнью две ее половины — более живого непонимания человека, искренне старающегося понять, но осознающего тщетность своих мозговых усилий, трудно придумать.

В Ульянове меня всегда поражала его колоссальная душевная широта, щедрость, ум. По поводу Башкирцева я сказал ему:
— По жизни он ваш ближайший родственник. Вы разрешите нам в картине использовать кинохронику, связанную с вашей общественной жизнью — съезды, награждения, выступления с трибуны?
— О чем ты говоришь? Конечно!

Из этой хроники мы смонтировали кусок кинобиографии Башкирцева — все его партийные съезды, братания с Брежневым, весь путь его жизни. И самое главное — зритель не просто видел Башкирцева, выступающего с трибуны съезда, за тем же он видел его, уходящего под бурные аплодисменты, садящегося рядом с живым Шеварнадзе. Тот самый доклад, который Ульянов писал в антракте наших съемок, он потом прочитал в Кремле. По сути это был уже доклад не Ульянова: на экране стоящего у нас в кадре телевизора видно, как Башкирцеву аплодирует Горбачев, как Башкирцев и Шеварнадзе дружески толкают друг друга в плечи. Редкий случай, когда так по существу, по правде по настоящему совпадает имидж актера, его жизненная судьба и его роль... 

А в наследство от американской эпопеи в «Доме под звездным небом» остался пролог. Отношение к Америке в нем восторженное, но все же с оттенком странной кукольности, ненастоящести настоящего восторга...

Нью-Йорк — любимейший мой город. Если бы вдруг случилось, что волею каких-то диких обстоятельств меня бы выкинуло из России, жить я смог бы только там. Маленький человек, уехавший в Штаты родственник нашего героя, говорит в картине: «Я обожаю эту землю, эти звезды! Я благословляю всю ее от Аляски до Калифорнии». Становится на колени, целует асфальт Таймс-сквера. Клименко, по-моему, удивительно снял Нью-Йоркские куски, с любовью и нежностью — снимали мы их в основном с вертолета, который искуснейше вел, выполняя любые наши прихоти и пожелания, включая пикирование на Центральный парк, рыжий вьетнамский ветеран — точно так же, с любовью и благодарностью к этому городу мы их смонтировали. В Америке великолепный хирург Леня Дабужский и другие наши ребята-эмигранты спасли мне бездарно погубленную на Родине после элементарного перелома руку. В течение почти пятичасовой сложнейшей операции они искуснейшим образом сделали все что возможно и что невозможно. Да и во всем другом, не исключая опереточных страстей Голливуда, ничего, кроме добра я от Америки не видел. И все же, монтируя картину, не мог избавиться от странного чувства несерьезности Нью-Йорка и всего прочего, в Америке сущего рядом с маразматической мощью и неустрашимостью Отечества, с тем исключительным безумием, которое в нем происходило.

Я попросил Борю Гребенщикова написать для пролога что-то вроде оды Нью-Йорку. Он написал замечательную песню:
В моей душе горит свеча,
Свеча любви,
Свеча безнадежной страсти...

От прелести этого бориного сочинения ощущение неловкости только усилилось: какой-то уродский, несправедливый перекос получается: эта наша несчастная, олигофренная Россия, с вечным, неубиваемым, нерасстреливаемым инфернальным коммунистическим чудищем за пазухой, с разрезанными дочками и черт те чем еще, а рядом Нью-Йорк, да еще так замечательно снятый Юрой, да еще и воспетый в таком трепетном гимне.

На запись музыки я чуть-чуть опоздал и вошел уже тогда, когда накладывали борин голос. Звучал он как-то странно, слегка буратинисто, что ли. Я заглянул в ателье и увидел у микрофона маэстро, с зажатым бельевой прищепкой носом.
— Боря, ты чего?
— Вот так смотри, — он показал мне на прищепку, — так правильно, так совершенно правильно получается...

И голосом деревянненького еще раз с удовольствием пропел:
В моей душе горит свеча,
Свеча любви,
Свеча безнадежной страсти...

Вроде мелочь, вроде глупая пустяковина, но от нее восстановился совершенно правильный баланс и всех других соотношений в картине — что истинно, что только кажется истинным, чего на деле вовсе нет и что чего стоит.

Закончим же эту часть повествования тем, с чего начали. К моменту завершения «Дома под звездным небом» российский прокат полностью и окончательно перестал существовать. Но просто так сдаваться мы отказывались. За нами уже был колоссальный опыт, огромная натренированность, скажу даже, редкая наблатыканность по части организации разного рода рекламных кампаний и безжалостного, силового впихивания в бурную, суровую российскую действительность своих нежных и беззащитных, как ранние васильки, картин.

Правда, в нынешней ситуации все смешалось, никто не понимал, как прокатывать, кому продавать, на каких условиях. Перекупщиков уже развелось — видимо-невидимо, пруд пруди, один другого ловчее и жуликоватее. У всех какие-то фирмы, у фирм-кликухи — «Вега», «Аллочка»... Ни с кем не возможно вязаться — на ходу подметки срежут. 

От отчаяния мы в последний раз тряхнули стариной, устроили гала-премьеру в «России». Повесили во весь фасад огромный шелковый плакат, на нем — четыре наших обнявшихся героя. Напечатали доллары — половину с портретом Гребенщикова, половину — с моим. Доллары, с обозначением мест, как входные билеты продавали перед входом, народ хватал. Толпа собралась огромная. Я почему-то пришел в зеленой кепке с красной звездой — в форменной кепке китайского генерала. На меня массово набросилась невесть откуда взявшиеся в центре Москвы китайцы:
— Вы китайса, мы китайса, дай билет...

Отбиваясь от китайцев, я раздавал приглашенным друзьям доллары-билеты. Никто понять не мог — что я раздаю, доллары или билеты? То и другое пытались заполучить силой — вокруг творилось форменное сумасшествие. На предшествующей премьере «Черной розы», устроенной нами в той же «России», был Ричард Гир, с которым незадолго до того мы закорешились в Америке, посмотрел фейерверк, который мосфильмовские пиротехники запалили на площади, на толпы людей — не поверил своим глазам:
— Да ты что! Все наши американские премьеры рядом с тем, что вы тут вытворяете, — богадельня...

На этот раз мы размахнулись еще круче — перед входом поставили воздушный шар, в гондоле сидели наши герои, в костюмах, с игровым оружием, впрочем, настоящим. Шар торжественно перемещаясь из стороны в сторону, понемногу наполнялся горячим воздухом, как бы готовясь подняться в небо. Милицию предупредили, что будет пальба, но стрелять будем холостыми. Время от времени сумеречное осеннее московское небо прорезалось трассирующими очередями, все вокруг было оцеплено ГАИ, движение перекрыто, трам-тарарам невообразимый...

И тут произошло неожиданное, оставившее тяжкий след в душе...

Весь сквер перед «Россией» окружен фонарями, поставленными еще в довоенные сталинские времена. На каждом из них висит литое чугунное украшение в виде серпа и молота. Время от времени дул сильный осенний ветер, наш шар мотало из стороны в сторону, в одно из этих мотаний шар задел фонарь, проржавевшие серп с молотом оборвались и упали на мосфильмовского осветителя, следившего внизу за приборами.

Потом были суд и следствие, было доказано, что никакой ничьей вины не было, все условия техники безопасности были соблюдены — просто чугун уже был старый, прогнивший, он рухнул лишь от того, что шар коснулся фонаря.

Я давно знал о заключенной в искусстве страшной инфернальной силе, в том числе и силе предвидения. Высоцкий писал о том в песне, посвященной Васе Шукшину: «Она того сильнее косит, кто впонарошку умирал...»

Если в «Ассе» были лишь самые первые, легкие, почти лирические очерки российского сатанизма, то тут, в «Доме» сатанизм предстал уже в некоей развитой художественной системе и наивно было надеяться, что жизнь за это не отомстит.

Приехала скорая помощь, увезла осветителя с пробитой серпом головой. В переполненном зале, наконец, потушили свет. Шел премьерный показ, а мы все звонили из кинотеатра в больницу, звонили куда-то еще, срочно доставали кровь для переливания, поначалу дела вроде обстояли не так уж и плохо, у врачей была надежда...

Утром мы узнали, что осветитель умер.

И этой смертью целому этапу жизни как бы была поставлена точка.

Иногда мне предлагают сегодня: «Давай замутим чего-нибудь вроде «Ассы». Но я знаю: нет, уже не замутим. Все. С этим кончено. Намутились. Время ушло. Нужно жить дальше и мутить совсем по-иному...

Соловьев С. Слово за слово. СПб.: Амфора, 2008.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera