Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Хрусталев, машину!
Фрагмент сценария

Часов этак в пять утра 1 марта 53 года, будильника у Феди Арамышева не было, наручных часов, разумеется, тоже, но время было похоже к пяти, потому что трамваи еще вовсе не шли, да и окна жилых домов по Плотникову еще не зажглись нигде, только ярко светился танцкласс Дома культуры «Трудовые резервы», здесь электричество на ночь не выключалось, так вот, часов около пяти с истопником печей в «Трудрезервах» с Федей Арамышевым случился такой неприятный, устрашающий казус. Дело в том, что на углу Федя увидел заночевавший, присыпанный, соответственно, снегом, в февральскую ту ночь город буквально утопал в снегу, - так вот, Федя увидел заночевавший между сугробами «опель-капитан». Большую трофейную немецкую машину с неотломанным до сих пор «крабом» на радиаторе. Зачем этот «краб» был нужен Феде, он не знал, но неотломанное надо отломать, это он знал точно.

Федя подошел к радиатору, поскользнувшись калошей на льду от спущенной из радиатора воды, посмотрел в пустые, отражающие темные дома стекла, проверил, на месте ли гнилой, болевший с вечера зуб, оглянулся на всякий случай, - народа, конечно, не было, - трехпалой своей ручищей прихватил «краб» и стал раскачивать машину. Да так, что рессоры «опеля» захрустели. Дальше-то и произошло удивительное. На круглых загнутых обмороженных крыльях машины вдруг вспыхнули два крохотных слепящих синих огонька, тяжелые, обледенелые двери абсолютно бесшумно, как бывает только в детском сне, отворились, и оттуда выскочили двое, и эти двое принялись метелить Федю. Но как?! Они метелили Федю как-то непривычно, незнакомо, не по-русски, как-то насмерть что ли. Потом один схватил за шиворот, отрывая воротник, второй за ремень и проволокли через запирающийся вообще-то скверик «генеральского», как его здесь называли, Дома в парадняк черного хода. Причем комендантша Полина сама отперла парадняк, и глаза у нее были большие, выпученные, как у кошки.

Федю кинули под кучу примороженного песка для посыпки двора рядом с ломами, лопатами и метлами. Откуда ни возьмись прибежал еще третий с длинной папиросой, с валенком в руках - таким валенком отбивали печень, даже без синяка Федя это знал и скорчился, но бить его не стали, а один из тех, кто метелил, присел над Федей на корточки и сказал:

- Сидеть здесь, пока за тобой не придут. Язык вырву, в кишку загоню. В лагерную пыль сотру, на луну отправлю.

По последним этим словам Федя понял, с кем говорит, и мелко закивал. Через здоровую щель он увидел, как две тени исчезли в заснеженном «капитане», как мужик с валенком бросил папиросу и помог Полине заложить калобашками двери обычно запертых генеральских подъездов, так чтоб те оказались полуоткрытыми, и, заглянув вовнутрь и наверх, сказал:

- На лестнице ковры, все им мало...

- Я все-таки склоняюсь, что он к Левиту в 40-ю, - сказала Полина, но ей не ответили.

И оба - и мужик и Полина - тоже пропали, опять спустилась тишина и ночь.

Больного зуба не было, и Федя быстро зашептал, мечтая, как поднимется наверх и уйдет по чердаку и как в гробу он сук видел, и твердо зная, что страх прижал его здесь в этой парадной и что он не тронется с этой кучи песка, пока за ним не придут, не посадят, не убьют или не отпустят.

Мимо черного «капитана» проехала незнакомая пятитонка с углем, и вдруг на прямых, ровно обрубленных ее крыльях тоже мигнули яркие синие лампочки.

В пустом «опель-капитане» возник короткий смешок, и ночь опять воцарилась в Плотниковом переулке.

Задул предрассветный ветер, создавая в наушниках невыносимо пронзительный звук. Луна уходила. В двойное обледенелое стекло «опель-капитана» с выпуклостью по внутреннему периметру было видно с легким искажением, как над городом потянулись вороны. Рация пробубнила, что объект вышел на вчерашний маршрут и сейчас появится.

У желтого, уже загаженного собаками столбика объект остановился, выковырял из калоши снег и теперь двинулся к машине по прямой.

 — Отключаюсь, - сказал наушник, - внимание, - и щелкнул.

Это означало, что объект близко.

Он был не близко, он был здесь, ясно видный на фоне ярких окон «Трудрезервов». в расширенном книзу заморском пальто, шляпе с шерстяными ушами, зонтиком-тростью, небольшой, почти маленький, с дерзко приподнятым плечом. Иностранца в нем выдавал именно зонтик - трофейных, завезенных из Европы вещей в Москве было предостаточно, но «каждому овощу свое время», и русский человек, без сомнения, постеснялся бы зимой появиться с зонтиком. Трость или не трость, а все ж таки зонт.

Шесть машин и два десятка сотрудников вели его сейчас по Москве. Три машины уже стояли по маршруту, три темными тенями проскальзывали в объезд по переулкам, чтобы остановиться впереди, вроде заночевать с потушенными фарами. Зашуршало, среди сугробов пробиралась кошка, она тащила сетку с газетными кульками.

Хотя корреспондент «Скандинавской рабочей газеты» Александр Линдеберг, находящийся в Москве в краткосрочной должностной командировке, был не суеверен, но поплевал через левое плечо и двинулся дальше.

Громадой дома среди небольших домов начинался Плотников переулок с шапками блестящего снега на подоконниках, с одиноким, белым на черном, печным дымом, редкими светящимися подъездами и одинокой черной машиной.

Скверик перед большим домом был отгорожен от улицы решеткой, но ворота, на счастье, открыты. Белые яркие, как бывает только ночью, лампочки услужливо высвечивали над подъездами номера квартир. Подъезды были приоткрыты, все складывалось как нельзя лучше.

Линдеберг нашел, по какому подъезду значится квартира 37, переложил из бумажника в карман пальто фотографию и двинулся было к двери, но услышал шорох. Он ожидал увидеть кошку с пакетами, но никакой кошки не было. Шорох, однако, продолжался, и Линдеберг вдруг увидел, как из-под низкой двери, очевидно, черного хода - высунулся прутик и шарит, пытаясь зацепить недокуренную папиросу, как прутик зацепил ее, подтянул, потом из щели возникла трехпалая рука с плоскими пальцами, пошарила и утянула папиросу за собой.

Двор был по-прежнему пуст, улица тоже, окна незрячи, и звуков больше не было.

Линдеберг повернулся и быстро зашагал, прочь, аккуратно притворив за собой витые железные ворота скверика.

Двойное спецстекло чуть увеличивает, объект смотрит прямо в него - интересен он себе, что ли?! В глупой шляпе с шерстяными ушами. Аккуратные усы в инее, голубые близорукие глаза будто заплаканы, ну никогда не скажешь, что враг!

Объект отвернулся и быстро ушел, потерялось лицо, возникла фигурка, она пересекла свет окна танцкласса и слилась с темнотой.

Щелкнула рация, и будто в ответ щелчку из тупичка выехала и прошла мимо «опеля» грузовик-цистерна с потушенными фарами, длинная и тяжелая, как ящик.

Водитель в «опеле» щелкнул тумблером и доложил кому-то, массируя при этом уши:

- Комендант дома информирует, что объект предположительно направлялся в квартиру сорок, ответственный квартиросъемщик Левит, - он подождал и сам себе пожал плечами.

Ему не ответили.

Я дернулся и проснулся. Кусочек трусов сбоку был мокрый, я на цыпочках поплелся в ванную, снял трусы, выстирал мокрый кусок и положил их на горячую батарею сушиться.

Сам сел в плетеное кресло и стал смотреть на себя в зеркало.

 - Кто здесь? - бабушка подергала дверь ванной и пошла к себе. - Сны, Сны, - сказал бабушкин голос и забормотал, - иже еси на небеси... да святится имя твое, да прийдет царствие твое... Сереженька и Маша...

Мне шел двенадцатый год, и было пять с четвертью утра.

Трехпалая белая рука из-под двери обескуражила Линдеберга, и, думая об этом, он дважды пожал плечами, отломал сосульку и стал сосать, как в детстве. Он так и шел с тростью-зонтом в одной руке, сосулькой в другой, пока на широком перекрестке резко не остановился, потому что как раз в этот момент неведомая рука невидимого человека включила гирлянды лампочек над улицей. Сноп радостного желтого света залил перекресток. В эту же минуту из боковой улицы выскочила пятитонка, груженная углем, и резко гуднула, заставив Линдеберга метнуться влево. Слева из незаметного, нарушавшего строгую геометрию улиц проулка, как раз поперек выскочила грузовик-цистерна, затормозила, взвыла клаксоном, пошла юзом, гремя цепями на колесах, и задней своей, обвешанной грязными скатами и резиновым гофрированным шлангом частью ударила Линдеберга.

Клаксон продолжал кричать, медленно одна за одной гасли гирлянды и так же медленно зажигались окна в соседних домах, тяжко хлюпало в цистерне содержимое.

Линдеберг встал на четвереньки, из носа обильно текла кровь. Шляпа и зонт улетели в разные стороны. И он на четвереньках, грязно-серый от снега, пополз к своей шляпе, Но пятитонка с углем зачем-то дала назад и придавила ее огромным колесом. Кровь толчками выбрасывалась из носа, оказываясь каждый раз впереди ползущего Линдеберга.

Бахнула дверца. Водитель цистерны вылез и сел на подножку.

- За что ж ты меня убил, дяденька... - негромко сказал он Линдебергу и поморгал светлыми глазками.

Линдеберг сел на снегу, закапывая пальто кровью из носа.

- Можете встать, товарищ? - голос был женский, Линдеберг видел только боты, блестящие резиновые боты, и им закивал.

- А он латыш? - сказали тяжелые кирзачи. - Лямпочка на лампочку загляделся…

- Я иностранец, - пронзительно сказал, взявшись за голову, Линдеберг, - но я корреспондент «Рабочей газеты» и сам бывший моряк... Лонг лив комрад Сталин. Позвольте пожать вам руку.

- Лучше ногу, - кирзачи свистнули и исчезли. Взревел мотор, огромное колесо освободило шляпу. Ее тут же подняли женские руки.

- Встань, дяденька, - водитель с цистерны вдруг заплакал, - я тебе и шляпу куплю, и пальто... Я пивка выпил...

- Я встану, встану... - мотал головой Линдеберг, - почему она в ботах зимой?

- Мы определенно можем встать, - сказал женский голос, - тут поликлиника не далеко... Только вставать лучше с закинутой головой, - голос крикнул притормозившей скорой: - Я врач из шестой, Мармеладова... Все в порядке, немножко пива выпил... - повернувшись к Линдебергу добавила: - Я в ботах, а вы с зонтиком, а теперь поглядите, подо что попали... Ой, мамочка, - и захохотала, закинув голову.

Линдеберг увидел серые навыкате глаза, руки с маленьким кольцом, напяливающие на него грязную смятую шляпу и одновременно властно отгибающие голову назад.

Кто-то невидимый опять включил рубильник, улица вспыхнула гирляндами, звездами, портретами, и Линдеберг увидел проплывающую под этими гирляндами вышку, укрепленную на автомобиле, там стояла баба в ватных штанах, и она помахала ему рукой.

В Плотниковом переулке было тихо, будто там на перекрестке ничего не случилось. Зажигались окна, одно, два, потом рация щелкнула, и голос, врубившись на полуслове, сказал по-домашнему:

- Значит, пошабашили на сегодня. Благодарю за службу! - и так же на полуслове отключился.

В проулках и подворотнях стали заводиться машины, замерзшие сотрудники полезли в них греться. Последним прошел студебеккер с дровами. Недвижным оставался только черный «опель-капитан».

В семь тридцать утра или через два часа после вышеизложенных событий целой серией отдельных будильников просыпалась наша квартира. Наша - это моего отца генерал-майора медицинской службы Глинского, членкора, профессора и прочее, прочее, прочее. И как он сам добавлял в таких случаях, «ворошиловского стрелка». Просыпание это или вставание до выхода отца называлось у нас «наводнение в публичном доме во время Страшного суда».

Огромный наш профессорско-генеральский и, соответственно, режимный дом был построен перед войной. В красного дерева нашу гостиную выходило целых шесть дверей. Пять - из цветных стеклянных витражей и одна, где витраж зашит черной кожей. Это кабинет отца.

Даже дверь на кухню, где спит домработница Надя, тоже был, хоть и битый, но витраж.

Завтрак у нас всегда один и тот же, яичница с колбасой и чай с молоком. Надька уже гремит кастрюлями на кухне, там же с газетой сидит шофер Коля, тощий и всегда с больным горлом, «свой человек еще с войны».

Первой из нашей семьи в гостиной появляется бабушка, папина мама, Юлия Гавриловна с идеей что-нибудь украсть из еды и спрятать.

Бабушка много что пережила, и, как говорит Коля, «черепушка у нее немного отказала» в смысле еды.

За ней появляется мама.

- Голода нет, Юлия Гавриловна, и не будет, - кричит мама. Бабушка глухая, слышит ровно половину, да и то из того, что хочет слышать. И всегда покачивает головой слева направо, будто она со всеми не согласна, - голод кончился раз и навсегда, а вот дизентерия будет у всех, - мама отбирает у бабушки еду, проверяет карманы фартука и идет в ее комнату вынюхивать спрятанное и протухшее.

Бабушка театрально кивает:

- Не могу побороть своих фантазий... Отправьте меня в богадельню. Коля, отвезите меня туда сегодня же. Уйди, предатель!

«Предатель» - это наша маленькая карельская лайка Фунтик, замечательно отыскивающая у бабушки спрятанную еду, если колбаса спрятана в шкафу, Фунтик облаивает её, как белку.

На лай Фунтика из бабушкиной комнаты беззвучно появляются Бела и Лена Дрейдены, мои двоюродные сестры, дочери маминой сестры Наташи и дяди Семы. Мы русские, но дядя Сема еврей, и нынешним летом его выслали на Печору как космополита.

Бела и Лена ждут весны, когда там будет не так холодно и родители обустроятся. Они живут у нас без прописки.

- Девочки, почему вы не чистите зубы, у вас щетки сухие, - мама возвращается через прихожую и незаметно нюхает папину шинель и шарф. Коля смотрит себе горло в зеркало над камином, в зеркале он видит маму и говорит не оборачиваясь:

- Плюнь, Татьяна, не мыльный, не смылится.

- Дурак, - отвечает мама, - я нафталин проверяю.

Домработница Надька, как все на свете, кроме Коли, обожает отца и поэтому как-то эдак неуловимо, поводит плечом. Мама вспыхивает, раздувает ноздри, и начинается утренний скандал.

- Проверим-ка, Надюша, наши счета, вчерашний базар и что ты там брала у «Елисеева»?

Коротко брякает звонок. Это пришли молочница и дворник. Дворник принес березовые дрова для каминов. Сопровождает их комендантша Полина, так уж положено в нашем доме. Так как дрова разносят по всей квартире, то на это время Бела с Леной уходят в огромный резной шкаф в маминой комнате, откуда убраны вещи, где стоят два стула и где они пережидают некоторые визиты.

Я загоняю Фунтика на кухню, иначе он скребется в шкаф.

- Кричит попугай? - спрашиваю я у Полины.

- Кричит, - смеется Полина, - петух бы уж сдох, а этот надо же... - ей хочется смотреть не на меня, а на папину дверь.

У молочницы-татарки большие, обшитые войлоком бидоны на лямках через плечо, от нее пахнет морозом и творогом.

- Задавись, - шипит между тем на кухне Надька и выкладывает из кармана под нос маме мелочь, - не, я лучше уголь грузить. Все, приехали. Станция Вылезайка.

Надька достает из-под топчана и начинает складывать в чемодан необходимые для погрузки угля белый фартук, косынку и подаренный мамой довоенный габардиновый плащ:

- Где мои бурки? Ты у меня их брала... С Фунтиком ходить...

Мама закуривает и начинает искать Надькины бурки. Молочница и Полина с дворником, наконец, уходят.

- Неблагодарная дрянь, - говорит мама Надьке, - ты ведь и в милицию на девочек напишешь.

- А как же... - отвечает Надька.

- Ведь в тебе сердца вот настолько нет.

- А как же, - соглашается Надька, - но я тебе на прощание давно хочу сказать, Татьяна, над тобой насчет женского достоинства весь дом смеется, если хочешь знать...

Насчет всего, что связано с папой, маму трогать не следует. Так из нее можно веревки вить, но тут она звереет.

- Ага, - взвывает мама, разворачивается и крепким кулачком бывшей пианистки засаживает Надьке под глаз.

Тишина, кажется, и радио замолчало. У всех на лицах, даже на роже Фунтика, что-то вроде доброжелательной улыбки. Черная кожаная дверь открывается.

Моему отцу сорок два года, он уже выбрит, пахнет крепким одеколоном, белая накрахмаленная военная сорочка, длиннющие ноги в брюках с генеральскими лампасами на американских полосатых подтяжках и немного брезгливое лицо, за которое, по выражению Надьки и комендантши Полины, «трех жизней не жалко».

Надька срывается с места и подает отцу стакан крепкого чая с коньяком и плавающим в нем толстым куском лимона. Вернее будет сказать - стакан коньяка, разбавленный крепким чаем. Отец, морщась, выпивает его залпом и, запустив длинные пальцы в стакан, достает и жует лимон.

Во всей квартире горят люстры.

За огромным нашим столом в гостиной завтракают только отец и мать.

Все мы - Лена, Бела, бабушка, я и Коля - едим на кухне.

Мама не ест, яичница перед ней не тронута, она курит, и пальцы ее мелко дрожат.

- Алексей, - спрашивает меня отец из столовой, - кричит попугай?

- Кричит, - отвечаю я, - петух бы сдох, а он кричит...

Отец берет телефонную трубку и набирает номер.

- Генерал-майор Глинский, - говорит брезгливо он. - В моем подъезде неделю назад арестовали дельца из Морского регистра по фамилии Левит и опечатали квартиру вместе с попугаем. Попугай орет на весь дом. Квартиру следует вскрыть, а попугая сдать в зоосад...

- Обязательно скажи, что с этим Левитом лично незнаком!.. - подсказывает мама, затягиваясь дымом. Но отец ее не слушает, улыбается и уходит в свой кабинет.

На стене в кабинете две картины, нарисованные его больным с опухолью мозга. На одной - странное женское лицо через темно-зеленую, почти черную листву, на другой - кривой лес, поезд из разноцветных вагонов и над ним ворона с человеческим лицом и в одном ботинке.

- Поцеловать курящую женщину, - цедит Лена, глядя из кухни на маму, - это то же самое, что облизать пепельницу.

Бела кивает, и Надька подливает им молока.

- Северное сияние, - говорит Лена, - создает эффект огненных мечей, пронизывающих небо, но весной мы его уже не увидим.

- Не надо его видеть, - говорит Надька, - тьфу на него. Видят папаша с мамашей, и довольно. И Бога благодарите, что генерал - такой человек.

Радио говорит о войне в Корее, о народных стрелках, охотниках за самолетами.

- Вот куда надо ехать, - говорит Коля мечтательно.

Синим цветом горит газ, булькает большая кастрюля с очень красным борщом, бабушка просыпала соль, курит мама, потирая рукой с папиросой висок. Ничего лучшего в моей жизни не было и не будет.

Наши окна ярко горят по всему углу угрюмого нашего дома. Идет снег, медленный и густой, накрывает белым покрывалом улицу, колеи машин, черный «опель-капитан». Если приблизиться к окну отцовского кабинета, ближе, еще ближе, то за гардиной можно увидеть отца, смотрящего через снег на улицу, вниз в проулок. Отец протягивает руку и смотрит на «опель-капитан» через тяжелый артиллерийский бинокль.

Этим же утром я чуть не опоздал на облом. На углу с Воздвиженкой повесили второй почтовый ящик, я не знал, куда опустить письмо, в старый большой или в новый маленький, решил в новый. Письмо лежало в «Зоологии», я прижал ухо к почтовому ящику, и мне показалось, что я чуть не угодил под военный грузовик с бочками, бочки покатились назад и расщепили грузовику борт.

Солдат-шофер выскочил из-за баранки и погнался за мной, на ходу выдирая ремень из ватных штанов. Я залетел в парадное, успел выдернуть фотокарточку, где я о отцом, я ее не зря наклеил на картонку, и выбросил руку с фотокарточкой навстречу огромным ватным штанам и мутному запаху керосина.

- Красноармеец, смирна-а! – рявкнул я. - Мой папаша, гляди, генерал, тронешь, поедешь топить полярную кочегарку.

— Хорек, - сказал огромный шофер, раздумывая, что делать со мной, и сплюнул.

Я вытянул двумя пальцами из кармана десять рублей, подержал их немного на весу.

- Я из-за тебя ногу вытянул, - сказал я и скорчился, - мне теперь до школы не дойти... Тащи вот теперь.

 - Садитесь, - сказал солдат, подумав, - только деньги попрошу вперед...

Я отпустил десятку. Она легла на ступеньку рядом с его плевком. Он поднял, я прыгнул ему на спину, и он повез меня через двор.

Солдат почти бежал. Светало, во дворе школы десятиклассники разгребали снег. По крыше сарая ходила ворона с обрывком веревки на лапе.

- В Москве служишь, а подворотничок черный... Позор! - объявил я потному, стриженному под нулевку затылку и перебрал.

- Хорек, - солдат вывалил меня в сугроб.

Я схватил портфель и помчался дальше. И так полшколы видело, как я приехал на солдате. Это было чудно.

Там, где двор загибается, там наши, там облом. Полтора десятка окружили двоих - огромного толстого Момбелли спиной к спине с маленьким Тютекиным. Портфели на снегу кучей. Здесь много других куч, говняных, можно вляпаться.

- Ответите, - блеет Тютекин, у него палка от метлы, говорят, они с матерью у Момбелли кормятся.

- Ладно, ладно, не надо было вождей убивать, - Ванька Нератов тащит от трансформаторной будки охапку палок, - сегодня мы сами с усами. На твою, Тютекин, палку у нас двадцать.

- Вы статью сегодня в «Красной звезде» читали? - Момбелли отрывается от Тютекина, закладывает руки за спину и начинает вышагивать взад и вперед между кучами. Ноги он ставит навыворот, как профессор из фильма «Весна», ноги большие и ляжки большие, и не ботинки, а полуботинки. - Там про разницу евреев и сионистов, - Момбелли начинает качаться с пятки на носок, поднимает голову в очках вверх и цитирует по памяти, - «...так повторим же, чтоб наш голос услышали прогрессивные люди земли. Мы ни в коем случае не против евреев, мы против сионистов. Нации равны, мировоззрения нет. И мы говорим всем и каждому - смешивать эти две вещи преступно». Ну, а дальше, — он переходит на скороговорку, - «...кто к нам с мечом придет...» - это можно толковать по-разному. А мой отец служил на флоте, а на флоте не бывает сионистов. А ваши медали, - Момбелли устремляет на меня толстый палец.

 - Вперед! - ору я. - За Родину! - и срываю с носа очки.

Ледышками по балде, палками под ноги ему, жирному, под ноги.

- Сало дави-и-и!

Ванька еще вчера сделал два лассо, мы кидаем их, как на быков или мустангов. Зацепили, вперед.

И тут же я получил чьим-то ботинком в глаз, поднимаю голову, вижу через пелену тающего снега, как двое писают на Тютекина. Тютекин рыдает, Момбелли еще бьется.

- Вперед! - я прыгаю, чей-то страшный вопль, будто ногу кому-то трамваем переехало, и в ту же секунду какая-то неумолимая, не терпящая возражений сила поднимает меня, ставит на ноги. Двор приобретает конкретные очертания, обмоченный и плачущий Тютекин, ребята, побросавшие палки, Ванька без шапки, с напряженным лицом и дурацким своим лассо из зеленого каната, и человек, который поднял меня за шкирку. Мой отец, генерал-майор медицинской службы Глинский, в шинели, папахе, шофер Коля, а вон и наш шоколадный «ЗИМ». Папаша Момбелли в морской форме, но без погон, там, где погоны, нитка.

- Что это? - отец берет у отца Момбелли и протягивает мне на ладони медаль «За победу над Абрамом». Снежинки падают на медаль, размывая тушь на золоченной картонке.

- Надень очки, - говорит отец. Я надеваю.

- У тебя есть такая медаль?

Я киваю и достаю.

Отец долго рассматривает медали, шевеля губами, потом поднимает глаза на меня.

- Сними очки.

Я снимаю очки, и отец вдруг коротко, небольно, но очень страшно бьет меня по лицу.

- Еще бей, - кричу я с ненавистью, - убей, с тебя хватит... Не буду с вами жить, не буду, не буду. Нашел себе под силу.

Отец еще смотрит и еще раз коротко бьет меня по лицу. Я затыкаюсь. Он поворачивается, ссутулясь, и идет к машине. Коля растерянно пожимает плечами и идет следом. От машины Коля смотрит на меня, но вдруг исчезает, по-видимому, отец крикнул. В наш закуток подтягиваются десятиклассники с лопатами - генерал зачем-то приезжал, и бежит Варвара Семеновна мой классный воспитатель, она сама толстая, и коса у нее толстая растрепаласт, она держит ее рукой у лица. В другой руке лакированная сумка, из разорванного пакета сыплется на снег рис. Большая, в большом старомодном пальто с пелериной.

Момбелли-отец кивает на Нератова:

- Гляди, петлю заготовил... Вешать нас сынок, будет... - Глаза у него нехорошие, навыкате и жестки.

Еще я заметил, что когда отец садился в машину, он почему-то резко обернулся в сторону двора и улицы, вроде бы позвали или что-то увидел, но, отворачиваясь от улицы, на меня он уже не смотрел. Этот его взгляд я стал понимать много позже.

У клиники, выходя из «ЗИМа», Глинский обернулся. Медленно проехал трехосный «ЗИС», ахнув пустыми бидонами на снежном бугре, подтормозил и резко завернул к хоздворику. Солдаты подтягивали вверх на фасад жестяную пятиконечную звезду в лампочках.

- Прикажите солдатам срыть бугор, - приказал Глинский дежурному майору - здесь сантранспорт бросает, - и двинулся к клинике, вышагивая длинными, как циркуль, ногами.

Поднявшись на второй этаж по устланной ковром лестнице, Глинский отдал дежурному офицеру шинель, но зашагал не туда, куда предполагалось. Здание было длиннющим, коридоры переходили в коридоры. Весь персонал был военный, под белыми халатами топорщились погоны,

- Смирна! Смирна! - коротко тявкал из-за плеча дежурный.

Кончились палаты, он быстро прошел запаренным пищеблоком, за ним, за пищеблоком, ванны, где в таком же пару мужчины и женщины, потерявшие друг к другу интерес.

Здесь он давно не был. Подстанция, еще коридор, в конце - огромное окно в парк. В кно он увидел опять свою машину, увидел шофера Колю, идущего от машины за угол мимо снежного бугра. У бугра стояли майор и два солдата. Майор бил по бугру каблуком, а Коля вдруг посмотрел через плечо в сторону клиники и окна, так что Глинский сделал шаг назад. Это было смешно и глупо, не мог же в самом деле Коля знать, где Глинский сейчас.

Дежурный так и держал шинель и папаху. Из-за его спины он увидел женщину в сером халатике - «киста нервного ствола». Женщина смотрела в глаза, будто хотела что-то сказать, будто что-то знает.

- Вам что?

Потрясла головой, шевельнула губами. Прекрасное лицо, предсмертное какое-то.

Глинский толкнул дверь на лестницу.

- Открыть, - сказал он. Странное дело, решимость куда-то уже ушла. Долго шел, что ли.

- Она с той стороны забита, товарищ генерал, трубы сгнили, там пар, как в аду...

- Как же вы туда ходите?

- Через прачечную, через бучильники... Через инфекцию тоже можно... – майор показал рукой изгиб, как можно через бучильник.

Глинский сел на корточки и посмотрел в замочную скважину. Сырой марш лестницы, желтая лампочка в пару, грязный мокрый ватник на перилах.

- Дайте топор, - сказал он, сунул руки в карман кителя, размял застывшие, будто скрюченные мышцы плеч и добавил: - Впрочем, откуда у вас топор... - и пошел назад.

Герман А., Кармалита С. Что сказал табачник с Табачной улицы и другие киносценарии. СПб.: Сеанс-Амфора, 2006.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera