Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Поделиться
Цепь непрерывных насилий над зрителем

Вся длинная цепь эпизодов фильма — это цепь непрерывных насилий над зрителем во имя избранной авторами системы символов, и не системы даже, а отдельных символов, каждый раз предлагаемых заново. И повсюду мы глушим естественную свою реакцию и подчиняемся внешней, хозяйской необходимости. И намек на то, что все нами виденное — только плод воображения героини, не оправдывает, а напротив, утверждает окончательно несерьезность, необязательность действия.

«Покаяние» — не просто неудавшийся фильм, но намеренный уход от конкретных вопросов, от прямого разговора по существу, нарочитая и вычурная подмена, еще одна в цепи бесконечных подмен.

Ведь ребенку ясно, что тайная полиция в средневековых латах совершенно иначе соотносится с действительностью, с окружающими людьми, с моралью общества, то есть по сути означает совершенно иное явление, нежели, допустим, чекисты в кожаных куртках или агенты НКВД в габардиновых пальто. Заменив... Нет, все же точней — подменив! Подменив габардиновые пальто театральными латами, авторы фильма подменили и самую суть и не только не усилили страшного смысла происходившего, но размазали его, растащили в стороны, разменяли на ненужные ассоциации. Зло вообще, произвол вообще, несправедливость и рабская покорность вообще... Искренне ненавидеть обобщенное зло и сочувствовать обобщенным страданиям так же трудно, как искренне любить и беречь обобществленную собственность. Если же говорить о главной идее фильма, то она, по-видимому, может быть сформулирована тремя постулатами:

1. Все диктатуры во все времена и во всех странах похожи одна на другую.

2. Все последующие поколения несут на себе груз вины предыдущих, пока не покаются и не бросят на свалку трупы своих злодеев-отцов.

3. Причина зла — безнравственность общества, в основе которой — отсутствие явно выраженной, объективно заданной духовности (религии, храма...).

Я позволю себе подвергнуть сомнению все три положения.
Да, конечно, все диктатуры на свете похожи одна на другую, но кроме этой, бесспорной, истины есть еще и другая, противоположная и тоже бесспорная: ни одна диктатура не похожа ни на какую другую, всякая несет в себе свои особые, национальные и исторические черты. И нам, пережившим нашу диктатуру и еще переживающим ее последствия, важны именно эти черты, наши родные, со всем, что в них входит: символика, жесты, одежда, быт, привычки, словарь... Фашизм? Да, безусловно, похоже. И конечно, ложь и здесь, и там. Но ложь о господстве великой нации — все-таки нечто совершенно иное, нежели ложь о равенстве и братстве народов. Да, лагеря и там, и тут, и единственная монолитная партия, и славословия вождю и вождям. Но там — настороженность, и страх, и отвращение всего хоть чуть-чуть соображающего внешнего мира; а здесь — сочувствие, восторг и поддержка всех прогрессивных сил человечества, включая Шоу — Роллана — Фейхтвангера и прочих интеллектуальнейших идиотов. И так ведь можно продолжать без конца, обнаруживая решающие отличия на всех уровнях.

Так что нам сегодня важней — обобщенное сходство, уже пойманное в фокус и зафиксированное в замечательных книгах Замятина, Платонова, Шварца, Набокова, Орвелла, или наша подлинная, неповторимая, на все похожая и ни на что не похожая страшная история и судьба? До каких же пор единственной формой высказывания будет оставаться иносказание? Было время, когда пьесы Бертольта Брехта и даже Генриха Боровика мы воспринимали как намек на нашу недоступную для прямого разговора реальность. Режиссеры так и говорили друзьям: «Ты, конечно, понял, старик, я ставил про нас...» Это время кончилось. Не сейчас, давно, задолго до гласности и перестройки. Сегодня если хочешь про нас — так и давай про нас и не прячься за символы и намеки. Когда смотришь серию красивеньких слайдов о неких как будто бы страшных событиях в обобщенное время, в обобщенной стране, с непонятным обобщенным политическим строем, с каким-то неведомым, само собой, механизмом власти, но только почему-то с грузинскими именами и лицами, то главное чувство — тоска по простому, прямому, без намеков и экивоков, слову. Тоска по эстетике «Листопада», «Ивана Лапшина» и «Пяти вечеров».

Да-да, конечно, эстетика бывает разная. Есть подход сугубо реалистический, а есть возвышенный образ, символ и «сюр». Все это так, но любой образ, как угодно возвышенный, а тем более символ — должен быть обеспечен исходной реальностью, за каждым должно стоять намерение автора сказать и раскрыть, а не умолчать и запутать. Многозначность рождается из определенности, многозначительность — из расплывчатости. Отсюда и вся стилистика фильма, где насилие чередуется с равнодушием. Вот вам канва, говорят авторы, вот вам намек, а дальше думайте сами. И даже дают специальные паузы, ничем решительно не заполненные, чтобы зритель, как видно, в эти паузы думал.

Но зритель, если он вообще думающий, думает ведь и без всяких пауз. Он даже и без фильма — тоже думает. И смысл художественного произведения скорее все-таки в том, чтобы зритель-читатель думал не сам, а вместе с автором, заодно с ним. По-своему, по-особому, по-индивидуальному, но именно вместе! Фильм «Покаяние», при всей политической его исключительности, эстетически принадлежит к тем произведениям, уже ставшим достаточно многочисленными, где читателя-зрителя, едва поманив злободневной темой, бросают в густом лесу многозначительных символов и под видом доверия высказывают полное к нему безразличие. И конечно, многие покупаются. Сложное понятней им. Как бы понятней. И еще, добавим, достижимей, осуществимей, чем все прямое, простое и точное. А еще — безопасней, во всех смыслах этого слова. Гораздо легче оперировать произвольными символами, задав изначально метафоричность как язык и способ, чем довести до уровня метафоры реальные события.

Про что, скажите, фильм «Покаяние»? Ответ готов: про нашу страну, про страшные сталинские тридцатые годы. Но откуда же это видно? В фильме нет ни партии, ни революции, ни вообще какой-либо предыстории; нет соседних стран, нет иных народов, нет инородцев; в нем нет, наконец, никакой идеологии — и это про нашу страну? Увольте! Туманная возможность для этого фильма быть еще и про нашу страну обозначена двумя или тремя штрихами, вырванными из контекста истории и торчащими безо всякого основания: бревна с сибирского лесоповала да еще, быть может, обрывок фразы: «...мы были окружены врагами». Так про что же все-таки этот фильм?

Ответ второй и тоже готов: про Сталина, против Сталина. А вот и нет, да просто ни в коем случае! Внешность диктатора Аравидзе, продуманная до мельчайших подробностей, не несет в себе ни одной черты Иосифа Сталина. Гитлер, Берия, Муссолини — это пожалуйста, это задано четко и без вариантов; но Сталина в этом облике нет, и это отсутствие тоже задано, и тоже предельно четко и ясно...
Порой бывает трудно решить, чего в этом фильме больше, каких усилий: показать, что герой-диктатор — не Сталин или что город, ему подвластный, ни в коем случае не наша страна. Чего стоит хотя бы обращение Варлама к своим подданным: «Господа!» Да одно это слово способно заглушить, затереть десятки других как угодно привычных и точных. Но таких слов здесь, считайте, и нет, а зато исполняется ода «К радости» Бетховена — Шиллера, да еще по-немецки, да еще подпеваемая девицей в черной, в обтяжку форме... Нет, у нас все это было иначе, в другой форме, с другим обращением, с другими песнями. Наше слово гордое «товарищ» нам дороже всех красивых слов. Дороже! И уж если показывать казни, то под эту бы песню. И не торжественно-театральные, а простые, будничные, ежедневные, те, что, быть может, представлял себе Ильф, когда говорил как раз в том самом году: «Вот так и умирать будем, под Дунаевского с Лебедевым-Кумачом...» Не под Шиллера с Бетховеном.

Возможно, вся эта система неточностей, случайных и нарочитых, должна компенсироваться покаянной линией, мотивом ответственности и причастности? Но и она, эта линия, задана в фильме так принужденно, с такой откровенной иллюстративностью и с таким сомнительным обоснованием, что о ней просто и говорить не хочется. Я думаю, лучший комментарий ко всей этой теме содержится в шутке, которую произносит один из друзей или родичей Авеля, с неожиданной остроугольной лопаткой в руке. На вопрос, зачем ему лопатка, он отвечает:
— Говорят, мой папаша был плохой человек, и я иду на кладбище, чтобы выкопать его!

Итак, постулат третий: духовность и нравственность.
Эти слова сегодня звучат едва ли не чаще, чем перестройка и гласность. И хотя позиция авторов фильма и в этом пункте слегка зашифрована, здесь она расшифровывается без труда. Атеизм — опиум для народа, от него все несчастья и беды. Это можно понять. Мы так устали от зажима всего и вся, что радуемся любому прорыву запрета. Так мы радовались в «Мимино» разговору героя с Тель-Авивом — не важно, о чем. Сами слова «Тель-Авив», «Израиль» без газетно-издевательского контекста уже казались прорывом в свободу. Так и теперь восприняли верующие борьбу за Храм и дорогу к Храму. Это — Вера, это — Религия, это — Духовность и это — Нравственность. И это также — афористический смысл всего высокого и настоящего...

Но нет на свете чистых символов, свободных от прямого, буквального смысла. Первичный, исходный, природный смысл всегда присутствует в предмете и слове, и надо закрыть глаза и заткнуть уши, чтобы исключить его целиком, заменив символом. Эта искусственная попытка не видеть — не слышать ничего, кроме символа, и здесь сыграла с авторами фильма дурную шутку. «К чему дорога, если она не приводит к Храму?»

Да что вы, граждане?! Да мало ли кому и к чему какая дорога! Думается, даже в вашем идеальном, замечательно духовном, исключительно нравственном мире люди ходят все-таки не только к Храму, а и во всякие другие места...

Да, конечно, понятно, здесь имеется в виду дорога в общем, символическом смысле, духовный путь, жизненный тракт и всякое такое. Но ведь женщина, спрашивающая о Храме, стоит на реальной городской улице, перед нею дома и тротуары, а не жизненный тракт.
«Нет, это улица Варлама, и не эта улица имени наркома Орджоникидзе... А к московской синагоге ведет улица имени лихого гетмана Богдана Хмельницкого. Ну и что? А ничего. Ходят, приводит. А улица Юннатов приводит к станции по уничтожению собак и кошек... В этом чудовищном несоответствии, в этой парадоксальности чуть не каждой детали как раз и заключается вся наша жизнь. Но — наша, именно наша, а не слепленная из чужих или анонимных осколков.

И, как это часто бывает в искусстве, неточность метода выявляет неточность, концепции. Потому что — так ли уж очевидно, что нравственность и неприятие зла суть синонимы религиозной веры? Одно дело защищать религию от нападок воинствующих атеистов, другое — нападать самим на честное неверие, навешивая на него всевозможных собак. Даже Достоевский и даже Розанов признавали с горечью, что среди верующих улица ведет к Храму». Да отчего же не эта? Вполне могла бы вести! Вон ведет же к Донскому монастырю нравственных людей никак не больше, чем среди атеистов. Это так случилось, что правящая группа оказалась еще и атеистической, — в принципе могло случиться иначе. Вон перед нами сегодняшний Иран с его истово верующим фанатичным старцем, а если скажут, что это только в исламе, то можно обратиться и к христианской истории, и с не меньшим успехом... Мне кажется, здесь и авторы, и благодарные зрители пали жертвой все того же идеологического подхода. В истории любого народа хватает всякого, и верность традиции, и верность религии еще не означает ни верности добру, ни тем более гарантии от грядущего зла. Призывы к нравственности и духовности наших писателей и художников напоминают призывы наших чиновников к сознательности и энтузиазму масс. Призывы к сознательности — хороший фон для обмана, принуждения, воровства и безделья, а призывы к духовности прекрасно сочетаются с антиинтеллигентностью, мелочной злобой и всеми формами нетерпимости. Недаром они не сходят с уст наших воинствующих ксенофобов...

Нет, спасение нации от произвола преступников не в требовании нравственности и духовности, а в установлении такого права, таких законов, которые бы не допустили концентрации власти в руках одного человека или группы людей, какими бы ни были их личные качества.

«К чему дорога, если она не приводит к Храму?» — звучит заключительный вопрос фильма. «Не нужна такая дорога!» — отвечают авторы, не выслушав никакого другого ответа. И разве отсюда не один шаг к тому, чтобы закрыть или даже уничтожить дорогу? И да простят меня верующие, с правовой точки зрения — не то же ли это самое, что закрыть Храм? Если бы. последнее слово в фильме было за Варламом Аравидзе, он бы, наверное, спросил иначе: «К чему Храм, если Бога нет?» И конечно, верующий бы зритель воскликнул: «Бог есть, и Храм необходим для молитвы!» А неверующий зритель сказал бы: «Храм — это часть культуры, это память нации!» Но важнее, думаю, были бы не эти возгласы, а сухой и трезвый ответ юриста: «Не ваше дело! Людям нужен Храм — пусть и будет Храм, а если нужна дорога — пусть будет дорога. А вот власть, берущая право решать, кому что нужно, а что не нужно, — такая власть не нужна никому. Запретить навеки!»

Я думаю, все радостные и благодарные чувства по отношению к таким программным произведениям, как «Покаяние» или, скажем, «Дети Арбата», происходят не оттого, что они нам что-то открыли или каким-то пусть известным явлениям нашли новое и точное имя, но оттого, что произнесли публично некоторые из давно известных истин, пребывавших до сих пор в оппозиции, в привычном и даже уютном подполье. Эти, еще недавно крамольные, истины, зафиксированные в официальных органах, в государственном кинотеатре, в столичном журнале, таким образом переводятся из субъективного ранга в ранг объективный. Им, бесправным, даются права гражданства и официальный статус жизненной правды. Хорошо ли это, важно ли это? Что говорить! Здесь не только сам факт смещения задубелых границ, но еще и возможность, обещание дальнейших смещений... И еще здесь, конечно, — чувство облегчения, освобождения от бремени вечного ликбеза, от метания бисера.
Массе, привыкшей верить массовым органам, не какие-то очкарики-интеллигенты, а сами эти массовые органы сообщают, что верить было не надо. Вопрос, поверит ли масса теперь, но уж это дело ее, массы. Мы твердили, шептали, орали, вы нас не слушали: мы были отщепенцы, мы были чужие. Теперь государственные газеты-журналы, телекиноэкраны и репродукторы повторяют некоторые из наших суждений, небольшую часть, приноравливая словарь, но зато настолько громко, что слышно каждому. Прекрасно, наконец-то мы можем заняться другими делами... Наша радость — это не радость открытия, это радость освобождения от тяжкой повинности утверждать и доказывать очевидное. И в этом, быть может, главное отличие нашей сегодняшней оттепели от той, предыдущей.

Карабчиевский Ю. В поисках уничтоженного времени // Искусство кино. 1989. № 4.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera