Заглянем в конец «Астенического синдрома». Дебелая, чрезвычайно энергичная бабенка кроет матом прямо в объектив кинокамеры. Несмотря на то, что текст приглушен фоновым шумом, это вызывает шоковое состояние у зрителя. С чего бы это, казалось? Или мы таких слов не слыхали? А ведь в фильме есть вещи гораздо более острые. Значит, дело именно в тексте, в особом языке, которым выражает себя эта женщина, вернее, в том, что именно женщина выражает себя матом. Непечатная лексика в женских устах — это экспроприация мужского языка, языка неприкрытого архетипа, для женщины являющего собой строжайшее табу. Мат в устах женщины — отрицание эвфемизма, та самая голая правда, на которую ей никто не давал права. Эта сцена — в фильме — кульминация панорамной картины крушения ценностей, разрушения картины мира, утраты морального знания. Рушатся концепты, а жизнь продолжается, отныне неподвластная никакому постижению. Та сетка категорий, посредством которой человек удобно предохранял себя от чрезмерно болезненных столкновений с действительностью, прорвалась, и, похоже, канатному плясуну скоро крышка.
Катастрофа, представленная в последних кадрах «Синдрома» — это, конечно, не нравоучение о падении нравов и не эсхатологическая символика. На самом деле, «Астенический синдром» — самый витальный советский фильм со времен жизнеутверждающих лент соцреализма типа «Цирка» или «Кубанских казаков». В нем есть энергия жизни (или смерти), которых не было в ранней муратовской лирике. Это очень смешная и додуманная картина, и она не имеет ничего общего с кликами о надвигающемся конце времен, которым уже давно тешит себя озабоченное судьбами человечества советское фестивальное кино. Ее пафос — ниспровержение Текста, этого идола просвещенной культуры.
Коллизия фильма — приключения Текста, смещенного по всем показателям его порождения: там постоянно не те люди произносят не те слова не тем голосом и не в той ситуации. Самодовольство Текста-жеста, присвоившего себе законодательную функцию регулятора и организатора жизнедействия, поставившего себя на пьедестал и вознесшего себя до небес. Текста как смысла жизни. Он отрицает сам себя, маниакально педалируется в таких ситуациях коммуникации, которые самоочевидны и без него и не требуют ни определения, ни обсуждения; он изрыгается после долгого молчания, как будто бы без него отношения, связывающие персонажей, были не самоочевидны. Это бесконечная тавтология, мясорубка смыслов, работающая на холостом ходу.
Между тем, и это нельзя не отметить, масса подробностей, которые мы видим на экране, остается этими текстами не охваченной. Перед глазами зрителя проходит целая вереница табуированных ситуаций, которые никак не отображаются оценивающим словом. Чего стоят, например, подружки-школьницы, насилующие городского дурачка (мотив принца с золушкиной туфелькой здесь коварно не обойден). Или очередь, дерущаяся за мороженую рыбу. Или парочка несовершеннолетних лесбиянок, соблазняющих своего
Здесь Текст не выдерживает и все же вставляет свое словечко: «Об этом не говорят. Это не показывают. Это не имеет никакого отношения к добру и злу», — поучает нас экранный титр. И впрямь — не говорят. Потому что все-таки имеет отношение — но не к тому, что нам удобно считать Добром, Нормой, Порядком и Законом.
Астенический синдром — это ослабление мышечной силы, истощение мускульной энергии текста как организующего начала общественной жизни. Именно Язык социализирует личность, вводит ее в мир общественных установлений, насаждает социальную норму как внутренне присущее знание. Сила Текста — это авторитет Отца, дрессирующего свое дитя на приспособляемость к общественной практике. Язык-Отец — это Эдипов комплекс для мужчины, первый и последний возлюбленный для женщины, это жестокий педагог, требующий абсолютного послушания и дарующий за это абсолютную свободу от ответственности.
С этой точки зрения уже не задаешься бессмысленным вопросом о том, чем профессионально занят главный герой — учитель английского языка Николай Петрович. Его деятельность представляется очень даже осмысленной, несмотря на абсурдность сопроводительного текста о советской системе образования. Этот текст должен внушить зрителю ложное представление об изъятости смиренного интеллигента из структуры власти, тогда как именно он и занимает в ней центральное положение. Его хождение по мукам — поиски смысла жизни в разных квартирах и в разных женских обществах, мнимые поиски себя — это чистое лукавство и нежелание признать собственную роль распорядителя на пиру Власти. Его попытка самоутверждения — поедание ложками икры перед символичным для отечественного кинематографа зеркалом — эпизод исключительно ядовитый.
Смерть учителя Николая Петровича — это смерть Текста, крушение той структуры дихотомических противопоставлений, оппозиций, контрастов, которую он (Текст) создал для возвеличения самого себя. Это конец знака как фатума, функция которого есть не репрезентация, но репродукция — бесконечное самовоспроизведение Системы.
Владение языком есть власть в чистом виде. Присвоение чужого языка равносильно экспроприации власти. Присвоение женщиной мужского языка — это угроза фаллократической модели распределения власти, покушение на иерархию. Поэтому и пришлось приглушить звук в финале фильма.
И все это нам показали еще в самом начале картины. Героиня «фильма в фильме» Наташа хоронит некое лицо, чрезвычайно похожее на Сталина — правда, потом камера умело рассеивает впечатление сходства. Это расставание с Языком — Учителем — Отцом — Единственным Возлюбленным, это конец мужчины как прототипа общественной нормы. В фильме неоднократно возникает мотив «женского засилья» — одни и те же женские портреты на кладбищенских досках и на досках почета, в очередях и на фотографиях в витринах. Прежнего общественного порядка, который завершается схождением во ад мужчины-учителя, носителя Текста, больше нет. На его могиле — бесчисленные женские иконостасы. Если бы автором фильма был мужчина, то, наверное, эта ситуация обыгралась бы как апокалиптическая. Но у Муратовой эсхатологических настроений нет. ‹…›
Абсурдизм «Астенического синдрома» мне представляется мнимым. Скорее речь идет о принципиальном и взвешенном, художественно достоверном взгляде на советского человека с такой стороны, с которой на него еще никто никогда не смотрел, — и это не письмо с того света, не откровение одержимого, не психоделический кайф и вообще никакая не экзотика. Это всего лишь позиция нашей современницы, позволившей себе высказать то, что она на самом деле думает.
Сандомирская И. Без языка // Искусство кино. 1991. № 6.