Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
2025
Таймлайн
19122025
0 материалов
Кино: Зеркало
Поделиться
Беньямин и Тарковский
Мессианские мотивы «Зеркала»

О «слабой мессианской силе» говорит Вальтер Беньямин в тезисах «О понятии истории» (1940), тексте чрезвычайно сложном и загадочном, антиномически соединяющем исторический материализм и теологию, революционный классовый запал в условиях его полного, казалось бы, исчерпания и иудео-христианскую мистическую традицию. И писался он в чрезвычайной ситуации — ситуации «трансцендентальной бездомности», после пакта Молотова—Риббентропа (для многих левых интеллектуалов в Европе ставшего личной катастрофой) и начала Второй мировой войны, во Франции, где находился в изгнании немецкий еврей Беньямин, за несколько месяцев до его самоубийства на французско-испанской границе.

Андрей Тарковский, по всей вероятности, не читал и даже не слышал о Вальтере Беньямине. Но для моих целей это не имеет значения. Речь пойдет не о влиянии, прямом или косвенном, не о стилистической и тем более идеологической близости (тут они, скорее, антиподы), а о структурном подобии, гомологии между представлением о мессианском времени у Беньямина и кинематографом Тарковского. Можно сформулировать и по-другому, в духе «избирательного сродства»: модель мессианского времени, как она очерчена в тезисах «О понятии истории», образует констелляцию с некоторыми мотивами и формальными особенностями «Зеркала» (1974), прежде всего — его нелинейной темпоральностью. (Забегая вперед, отмечу, что сходной нелинейностью — дискретностью, пропуском логических звеньев, зияньями, скачкообразной прерывностью — отмечена и сама форма тезисов, предельно сжатых и насыщенных, требующих от читателя, как и от зрителя «Зеркала», сверхвнимания и особых герменевтических усилий по расшифровке.)

Итак, вот что говорит Беньямин во II тезисе: «...в представлении о счастье непременно присутствует представление об избавлении. С представлением о прошлом, которое история выбрала своим делом, все обстоит точно так же. Прошлое несет в себе потайной указатель, отсылающий ее к избавлению. Разве не касается нас самих дуновение воздуха, который овевал наших предшественников? Разве не отзывается в голосах, к которым мы склоняем наше ухо, эхо голосов ныне умолкших? Разве у женщин, которых мы домогаемся, нет сестер, которых им не довелось узнать? А если это так, то между нашим поколением и поколениями прошлого существует тайный уговор. Значит, нашего поколения на земле ожидали. Значит нам, так же как и всякому предшествующему роду, сообщена слабая мессианская сила, на которую притязает прошлое. Просто так от этого притязания не отмахнуться. Исторический материалист об этом знает».

Что же эта за сила? И почему она слабая? Об этом я скажу чуть ниже, а сейчас отмечу парадоксальную обращенность «потайного указателя» — как это происходит и у Тарковского — в прошлое.

В самом деле, в отличие от ортодоксальных марксистов и теоретиков социал-демократии, Беньямин не принимает позитивистскую идею прогресса; спасению, в его глазах, подлежит прошлое, а не будущее. Более того, он отвергает линейную концепцию времени, хроно-логику, определявшую историческую науку и философское мышление от блаженного Августина до Гегеля и Маркса (включая Гуссерля и Хайдеггера); для него все сосредоточено в кайрологическом «времени часа сего», Jetztzeit (Сергей Ромашко переводит Jetztzeit как «актуальное настоящее»), в которое «вкраплены осколки мессианского времени» (ср. «Грядущее свершается сейчас...» из стихотворения Арсения Тарковского, звучащего в одном из ключевых эпизодов «Зеркала»).

Конструктивный принцип его версии исторического материализма заключается в остановке, прерывании контекста, выхватывании, как из пламени, момента сейчас (не имеющей измерения точки «актуального настоящего») из пустого и гомогенного времени «объективной» историографии. ‹…›

С «мессианским застыванием хода событий» — завихрением темпоральности — мы встречаемся ‹…› в «Зеркале», где кадры кинохроники, прерывающие диегезис, вырывают «определенную эпоху из гомогенного движения истории». ‹…› в этих и других эпизодах Тарковский сублимирует и спасает (в беньяминовском смысле борьбы за угнетенное прошлое) всю советскую эпоху, точнее, ее провиденциальный, метаисторический субстрат.

(Тут необходимо подчеркнуть, что сегодня, в силу исторической дистанции, «Зеркало» смотрится, конечно, совершенно иначе, чем до, условно, 1991 года. Господство товарных отношений и буржуазных ценностей, буржуазного габитуса инверсировало смыслы, в том числе культурные. Эстетические знаки перепутались, идеалы поменялись на противоположные. Многоступенчатая, разветвленная конструкция, одержимость детскими снами и воспоминаниями, вопиющая в глазах тогдашней цензуры исповедальность, переходы от цветного к черно-белому изображению и тому подобное вряд ли могут вызвать у современного зрителя шок. Тем важнее увидеть в амальгаме «Зеркала» не только — и не столько — симптом разрушения социальной общности и «обуржуазивания» (сравните реплику Алексея в разговоре с Натальей), но и тектонический сдвиг, обнаживший глубинные пласты коллективного опыта).

Мессианские мотивы вплетены в фильмическую ткань на двух уровнях — эксплицитном и имплицитном. К первому относится эпизод с чтением письма Пушкина Чаадаеву об особом предназначении России — спасении западной христианской цивилизации от монгольского нашествия; этот эпизод перекликается с некоторыми сценами и диалогами в «Андрее Рублеве», а в самом «Зеркале» — с документальными вставками, отсылающими к освободительной миссии советских солдат, спасающих Европу от фашизма, и с инцидентом на острове Даманский в 1969 году: пограничники сдерживают размахивающих цитатниками Мао китайцев. Далее, это, конечно, кадры хроники, запечатлевшие переход через Сиваш. Известно, какое значение придавал им режиссер — он считал, что без них фильм бы не состоялся, именно они стали «самым центром, самой сутью — нервом и сердцем нашей картины, начинавшейся всего-навсего как интимное лирическое воспоминание»: «Эти кадры рассказывали о тех страданиях, которыми окупается так называемый исторический прогресс, о бесконечных человеческих жертвах, на которых он покоится извечно. Невозможно было даже на секунду поверить в бессмысленность этих страданий — этот материал заговорил о бессмертии, и стихи Арсения Тарковского оформляли и завершали смысл этого эпизода. ‹…› Образ этот звучал особенно щемяще и пронзительно, потому что в кадре были только люди. Люди, бредущие по колено в жидкой грязи, по бесконечному, до самого горизонта болоту, под белесым плоским небом. Оттуда не вернулся почти никто. Все это сообщало запечатленным на пленку минутам особую многомерность и глубину, порождая чувства, близкие потрясению или катарсису. Сюда же можно отнести упоминание — когда Игнат разжигает костер во дворе — неопалимой купины, горящего, но не сгорающего куста, в котором Моисею явился Бог, открывший свое имя (Яхве) и призвавший вывести народ Израиля из Египта в Землю обетованную. Камера приближается к переплету окна, сквозь потоки дождя мы видим костер, и на долю секунду во дворе, рядом с Игнатом, возникает старик.

Констелляция этих эпизодов, особенно мистическая аура, овевающая эпизод с чтением письма Пушкина (мать рассказчика, «ошибившаяся» дверью, таинственное исчезновение женщины, только что сидевшей в комнате, испаряющееся пятно на столешнице), возможно, выглядела бы несколько навязчиво, не будь она цезурирована, расчленена и рассинхронизирована (как рассинхронизирована вся повествовательная структура фильма, постоянно совершающего «мертвую петлю»). Но Тарковский здесь удерживается на самой грани: во-первых, письмо зачитывается лишь кусками, мы слышим только «подчеркнутые красным карандашом» фрагменты; во-вторых, двенадцатилетний Игнат запинается на каждой фразе незнакомого, непонятного ему текста; наконец, его обрывает неожиданный звонок в дверь. Эта спотыкающаяся, «рваная» фразировка по-брехтовски очуждает хрестоматийный пушкинский текст, текст-завещание (письмо, напомню, было написано за несколько месяцев до гибели поэта), вырывая его из пустого и гомогенного континуума «наследия классики». Немаловажно и то, что чтение начинается с фальстарта, ошибки — Игнат сперва попадает не на тот текст (о Руссо), как «не туда» попадает через несколько мгновений Мария Ивановна Вишнякова (Тарковская), реальная мать режиссера. Эта двойная ошибка, в свою очередь, цезурирована словами гостьи: «У нас мало времени».

Скидан А. Андрей Тарковский и «слабая мессианская сила» // Сеанс. 2016.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera