В июне 1979 года я был в Ленинграде. В павильонах «Ленфильма» снималась картина «Старшина», я играл Кацубу. В роль был влюблен, отдавал ей много сил и времени. Это была интересная работа, я вкладывал в нее всего себя, был увлечен и посему доволен судьбой. Все бы было замечательно, если бы иногда бессонными ночами в размышления о Кацубе не врывалось сомнение, заполнявшее все мое существо, не оставлявшее ничего, кроме одного мучительного вопроса, ответить на который я не могу и по сей день: имел ли я право отказаться от работы с человеком, чье существование на планете за то короткое время, что я знал этого человека, стало частью меня самого?!
Месяцем раньше, когда съемки «Старшины» шли на натуре, в Астрахани, я получил приглашение приехать на «Мосфильм», на пробы в группу «Матёра». О том, что существует эта группа и что снимать фильм по повести Валентина Распутина «Прощание с Матерой» будет Лариса Ефимовна Шепитько, я знал давно. Как-то, будучи в Москве, я встретил оператора Володю Чухнова и из разговора с ним узнал, что картину запустили в производство и что есть вероятность моего участия в ней. По приезде в Астрахань я прочитал повесть и, к огромному своему огорчению, не нашел там характера, который мог бы переложить на себя, хотя сама повесть произвела на меня неизгладимое впечатление. Я очень растерялся, но съемки требовали концентрации, и я целиком отдался работе. И когда пришел вызов на пробы, радости он мне не принес. Я набрался мужества и написал письмо Ларисе Ефимовне, в котором просил понять меня и по возможности простить. Писал я о том, что после всего пережитого на «Восхождении» не могу позволить себе сниматься в Ее фильме, не влюбившись в роль, тем более что большую часть своего существа я отдал Кацубе. Об этом я писал и надеялся, что буду понят. На пробы я не поехал.
И вот, уже в Ленинграде, в одну из коротких июльских ночей я вижу сон. То ли в парке, то ли в лесу, где я брожу в полном одиночестве, вдруг появляется Она. Такой ясной, спокойной, — просветленной я Ее никогда не видел. Я взволнован и обрадован этой встречей. Мы ходим в фантастических зарослях, я говорю и говорю, рассказываю обо всем, что меня мучает, не дает покоя. Я вижу, что меня понимают, что на меня не таят обиды. О, как я был счастлив в этом удивительном сне! Рядом был сильный, чуткий, добрый друг!
Утром я рассказал сон жене. Мы поудивлялись чудесам человеческой психики, и, наверное, я со временем позабыл бы об этом, но тот день обрушился страшным известием, и сои этот навсегда впечатался в память.
...Потом была панихида. Был гроб, верить в который не было сил. Но он был, этот гроб, — их стояло шесть рядом. Пять ее товарищей, разделивших ее судьбу, среди них — Володя Чухнов, которого я знал и любил. Был дождь, заливавший все вокруг. Лица — знакомые и незнакомые, слезы на этих лицах, трубы музыкантов, венки и ленты и Ее лицо... И вот первая горсть земли и вечный Ее приют... Потом боль поминок, тяжелое, давящее отупение... Все это было, было... И все же не было сил согласиться с тем, что ее больше нет.
Удивительно складывается иногда жизнь. Судьба вдруг улыбается человеку, когда им владеют лишь отчаяние и разочарование, и становится ясно: надежда, терпение, страдания были не напрасны. Так и я, истерзанный театральными невзгодами, двойственностью своего положения в театре (три года я работал в Центральном театре Советской Армии мебельщиком, иногда выходил на сцену в некоторых спектаклях), получаю интересное предложение с киностудии «Мосфильм» — работать в многосерийном телевизионном фильме Василия Ордынского «Хождение по мукам». И вот тут-то голубушка моя судьба внезапно расщедрилась ко мне: 1975 год стал для меня поворотным. Из группы «Сотников» получаю приглашение зайти и, потрясенный только что прочитанной повестью Василя Быкова, отправляюсь на встречу с режиссером Ларисой Ефимовной Шепитько. В группе мне дали сценарий, и сценарий взволновал меня не менее, чем сама повесть, хотя от повести он отличался значительно.
Человек еще мало искушенный в кинопроизводстве, я тем не менее ощутил всю тяжесть задачи, которую поставила перед собой Шепитько. А от сознания того, какой тяжкий груз ляжет на плечи исполнителей, становилось даже и жутковато. Но вошла высокая, худощавая женщина, представилась, и уже через несколько минут нашего общения я верил — верил и в нее и в фильм. От ее больших глаз, от всего ее существа исходила какая-то дьявольская сила, и мне захотелось сыграть во что бы то ни стало и, чего бы эта работа ни потребовала от меня, — все отдать ей.
Но прежде чем войти в кадр в образе Николая Рыбака, мне предстояло преодолеть изнурительный этап кинопроб, чтобы доказать: никому не известному мебельщику-реквизитору с актерским образованием можно доверить сложнейшую роль. Конечно же, Шепитько рисковала, представляя на две главные роли худсовету претендентов, о которых никто и понятия не имел (на роль Сотникова пробовался столь же неожиданно возникший Борис Плотников). Лариса Ефимовна верила в нас, мы верили в нее. Это, наверное, и помогло нам убедить художественный совет.
Пятое января 1976 года. Начались съемки. К этому памятному дню Лариса Ефимовна шла долгих четыре года. День этот почти совпал с днем ее рождения. Но, несмотря на два радостных события, праздник, обычный в такие дни в киногруппах, продолжался недолго. После короткого традиционного ритуала первого кадра работа пошла вплотную. Шепитько не могла позволить себе расслабиться даже в такой день. Все, что не касалось съемок фильма, было для нее мелко и несущественно. И город Муром (там снимался «Сотников») с его окрестностями превратился для артистов Плотникова и Гостюхина в Белоруссию зимы 1942 года.
Первые недели ежедневно, закончив съемки, приходили мы с Плотниковым к Ларисе и до поздней ночи говорили о наших героях. Поражала глубина осмысления повести. Мне же становилось радостно от сознания, что мое собственное понимание образа Рыбака, возникшее при чтении повести, было близко к тому, что передо мной открывала Лариса Ефимовна. День ото дня мы впитывали все больше и больше того, что было ею выстрадано, накоплено за годы, предшествовавшие съемкам «Восхождения». К тому же съемочный процесс был спланирован так, что мы начали с самых простых в психологиче-ском и игровом смысле эпизодов. Это позволило нам постепенно погружаться в пучину страстей, страха и боли, которые в итоге развели на разные стороны борьбы Сотникова и Рыбака.
Лариса разрывалась между нами и производством. Горький профессиональный афоризм «кино — это сплошь производство и только пять минут творчества» имел к ней прямое отношение: она мучительно воспринимала двойственность профессии кинорежиссера. Но нас с Плотниковым Лариса всеми силами старалась оградить от производственных неурядиц. Мы с Борисом каждое утро встречались в небольшой гримерной, где удивительный человек, Сергей Васильевич Калинин, художник-гример, работавший с Шепитько не первую картину, помогал нам сбросить сонную тяжесть, забыть усталость предыдущего дня, и в хорошем состоянии духа мы отправлялись на съемочную площадку. Пока шла подготовка к съемке, мы протаптывали в снегу круг, по которому вышагивали до команды «Актеры, в кадр!». Этот круг помогал нам сохранить, если можно так сказать, свое человеческое и актерское тепло. Морозы крепчали день ото дня. И всегда перед командой «Мотор! Начали!» на нас пристально смотрели глаза Ларисы, ее руки поправляли какие-то незначительные детали в наших костюмах... И глаза... Еще и еще Ее глаза... Они умоляли, требовали и прощались, как будто нам предстояло уйти из этой жизни, войти в другой мир, прожить другую жизнь и вернуться обратно. Ее глаза в такие минуты мучились, вопрошали, ненавидели, отчаивались вместе с нами. Когда мы возвращались из кадра, — с каким восторгом и нежностью встречала она нас, если нам удавалось прожить маленький отрезок жизни Сотникова и Рыбака, и как задумчиво-тоскливо, — если выстрел оказывался холостым... А ежели не было у нас сил подняться на ноги (случалось и такое!), то взваливала кого-нибудь из нас к себе на спину и тащила в автобус, где грела, оттирала и благодарила, благодарила... Стоило «умереть» в сцене, чтобы ощутить такую Ее благодарность...
Лариса обладала необыкновенно чувствительной нервной системой, поразительно чуткой, восприимчивой психикой и чрезвычайно волевым характером. Она объединяла в себе и лучшие мужские и лучшие женские качества. Многие считали, что в работе она жестока. Но ее художественный максимализм не имел ничего общего с жестокостью. Она презирала бесхарактерность, слюнтяйство. Дело, которому она посвятила свою жизнь, подчас требовало от нее и того, что вроде бы не свойственно женщине, да и многим мужчинам. И чтобы идти к цели, ей часто необходима была жесткость — жесткость, но не жестокость. Лариса искала в искусстве свою правду, а правда часто бывает жесткой. Жестокий человек — это холодный человек. Но разве может быть холодным человек, создавший такие страстные, выстраданные картины? Разве может быть холодным художник, так безжалостно сжигавший себя в искусстве?! И, кроме всего прочего, Лариса была истинной женщиной и любящей матерью.
Как мать, она лелеяла нас с Борисом, защищала, любила, заботилась, часто и серчала. Мы, как дети, были ей бесконечно преданны, полны желания не огорчать Ее -— что, естественно, не всегда получалось. Бывало, мы капризничали, срывались, не сдерживали себя. Она терпеливо сносила эти срывы, понимая, как нам трудно, хотя и ей-то было ох как нелегко!..
Снимался эпизод: Рыбак и Сотников, добыв овцу, возвращаются в лагерь. Рыбак спешит, Сотников задерживает его горячее движение. Открытое поле. Мороз тридцать пять. Ветер. Для пущей убедительности включили еще и ветродуй. В общем, врагу не пожелаешь таких удовольствий.
После напряженного разговора с Сотниковым я уходил в глубь кадра. Когда раздавалась команда «Стоп!», я останавливался, оборачивался — и каждый раз видел два копошащихся тела в сугробе. Плотников был очень легко одет и моментально коченел на ветру. Едва камера останавливалась, Лариса бросалась к нему, накрывала его своим телом, их обоих тут же заносило снегом. Издали, не зная сути, смотреть на них было смешно, но им, конечно, было не до смеха.
Мужество Ларисы вызывало восхищение. Весь съемочный день она проводила на адовом морозе, но никогда не жаловалась, никогда никаких дамских капризов, жантильностей. Это был ее фильм, и только она, как никто, могла показать всем участникам съемки пример терпения. Но каким усилием давалось это, знали немногие, а точнее, почти никто не знал. Случалось, что после съемок от машины до гостиничного номера я нес Ее на своих плечах, силы отказывали и Ей. Я знал к тому же, что она была не совсем здорова.
Но каждое утро на съемочной площадке раздавался голос. Ее голос. Как только он не звучал! И железом и бархатом, и жестко и ласково, а иногда и до нелепицы смешно. Однажды, во время съемок боя с карателями никак не ладилась стрельба. Переодетые карателями солдаты закоченели от мороза, проклинали съемку и кино вообще, да и все участники съемок не скрывали своего раздражения. И только Шепитько продолжала вести борьбу за полноценный кадр. Изношенное игровое оружие на морозе постоянно давало осечки, несмотря на отчаянные усилия пиротехников. Но вот что-то вроде бы отладилось, звучит с надеждой голос Ларисы: «Товарищи солдаты, огонь!»... «Тишина! Стоп! Все заново!»... Подготовка, репетиция. На репетиции все палят, как при психической атаке. Голос Ларисы с надеждой, но уже угрожающе: «Приготовились! Мотор! Товарищи немцы! Огонь!!! Тишина. Стоп!!!»... Опять подготовка, опять репетиция. Грохот, как при штурме рейхстага. Голос Ларисы (пронзительно, с ненавистью): «Приготовились! Мотор! Товарищи фашисты, огонь!..» Ни группа, ни оружие такого не выдержали: группа грохнула смехом, оружие — выстрелами. В результате в картине пулеметы «товарищей фашистов» строчат исправно...
В работе над «Восхождением» собралась группа замечательных людей, и, конечно, в немалой степени это заслуга режиссера. Такие высокопрофессиональные, талантливые, яркие личности, как художник-постановщик Юрий Ракша, главный оператор Владимир Чухнов, звукооператор Ян Потоцкий, композитор Альфред Шнитке, — разные, но объединенные общим замыслом, они внесли неоценимый вклад в создание фильма. На съемочной площадке я познакомился с Анатолием Солоницыным и имел счастье наблю-дать в работе этого тонкого, глубокого актера и человека, создавшего поразительный по своей глубине и страшный в своей правде образ следователя Портнова. Актерский ансамбль был подобран Ларисой на редкость точно. Каждый из артистов работал с полной отдачей, на пределе человеческих возможностей. Как великолепны в фильме Люда Полякова, Николай Сектименко, Сергей Яковлев!
Лариса чутко вслушивалась в нас, и благодаря ей нам почти всегда удавалось найти точную ноту, правдивую интонацию. Для этого лично мне пришлось буквально содрать с себя десять шкур, взвести свою возбудимость, чтобы каждая клеточка моего существа способна была откликнуться на предлагаемую ситуацию. В конечном счете, думаю, мне удалось довести себя до подлинно творческого состояния, то есть снять с себя весь тот защитный слой, который нарастает на нас в течение жизни. Перед камерой, перед съемочной группой, перед людьми, присутствовавшими на съемках фильма, я был «гол». Лариса идеально чувствовала мое состояние, нам почти не требовалось слов, чтобы понять друг друга. Это помогло мне сыграть финал, который был для меня самым сложным эпизодом и пугал с самого начала: это эпизод, когда Рыбак выходит из туалета после неудачной попытки самоубийства. У меня не было ни одного приспособления, пригодного для передачи всего того, что творилось тогда в душе Рыбака. Только великолепный, точный текст сценария. Ни гримасы, ни ужимки не помогут. Нет ни одного слова. Ухватиться не за что. Ничего, кроме нутра, которое к этому времени напоминало натянутую до предела струну. Многими бессонными ночами я представлял в своем разгоряченном воображении эту сцену. Рыбак представлялся мне здесь на коленях, в нечеловеческом рыдании умоляющий понять и простить его. Но как точно привести его к этому? Ответить я затруднялся.
На площадке произошло чудо. Когда все было готово, когда мое состояние было доведено до крайней черты, до предела, Лариса тихо, полушепотом начала читать текст сценария. И вдруг каждое слово, произнесенное ею, отозвалось во мне: я почувствовал все то, что чувствовал бы человек в подобной трагической ситуации. Рыбак молил свою Родину о пощаде... Это был поразительный момент. Я долго потом не мог прийти в себя. Мне кажется, то же чувствовала и Лариса. Мы пережили с ней какой-то высочайший акт сотворчества или еще чего-то, чего словами и не определишь. Но это было...
Вот так, эпизод за эпизодом камера откручивала свое, фильм снимался. На Ларисе была уже не заиндевевшая на морозе ушанка, не огромный танковый комбинезон, не гигантские валенки с калошами, а голубая косыночка, легкий голубой халатик. Снег, мороз, ветер натурных съемок превратился в жару павильонов и яркий свет раскаленных осветительных приборов. Работа шла уже на студии. Многое изменилось, но глаза Ларисы горели так же яростно и требовательно. У меня создавалось такое впечатление, что Рыбака я играю всю жизнь и что ничего, кроме этого, нет, не было и не будет. Я даже пустил меж знакомых «черную» шутку, что, мол, на том свете за свои грехи мы будем вечно снимать «Восхождение».
Если переписывалась сцена, Лариса приглашала нас участвовать в этом еще до записи у микрофонов. Это было актом полного доверия к нам. Но, конечно, не все всегда получалось. Иногда кто-то из нас заходил в тупик. Мы еще и еще раз убеждались, какую чертовски сложную задачу мы взяли на себя. Вот, к примеру, маленький эпизод, когда Рыбак видит на дороге сожженную хату. Вроде пустяк, а на озвучании он никак мне не давался. Мы с Ларисой измучили друг друга. Простейший вроде бы эпизод, но загадка нами так и не была разгадана. Каждый из нас оставался неудовлетворенным, несмотря на то, что было пролито немало пота, несмотря на то, что мы в своем изнеможении едва не доходили до ненависти друг к другу и к изображению на экране. Конечно же, все, что задумывалось, не могло воплотиться полностью в силу многих причин, и крылатая фраза «Кино — это кладбище идей», брошенная Ларисой, когда мы возвращались с натуры, хорошо определяла эту муку. Лариса страстно любила свое детище, болела всей душой за его судьбу. Естественно, были у картины и защитники и противники, и, когда работа подходила к концу, можно было по Ларисе понять, что вокруг фильма бурлят страсти. Она не рассказывала об этом, но иногда появлялась подавленная, желтая, постаревшая или же, наоборот, веселая и по-детски озорная.
Потом была радость премьеры. Незабываемый для меня торжественный акт, акт признания сделанного, выстраданного нами. Изменилась и Лариса Ефимовна, она оказалась теперь для меня вдруг где-то высоко. Потерялась простота отношений. Мы все дальше уходили друг от друга, что было закономерно, но при этом и грустно. Я очень тяжело расставался со всем, что было связано с «Восхождением». Было огромное облегчение, что тяжесть ответственности за Рыбака ушла, но была и мучительная тоска по тому, что уже никогда не повторится, что было чем-то истинным, большим, что изначально казалось невозможным, но все-таки состоялось... Далее были встречи, пре-мьеры, фестивали, где было радостно вновь увидеть друг друга, чтобы снова разойтись, и не было уже той ярости, той страсти, которые так недавно объединяли нас.
Я мало знал Ларису Ефимовну в «гражданской жизни». Мало было у нас откровенных минут простого человеческого общения. Поэтому всегда буду помнить один день на Рижском кинофестивале, когда еще не начиналась суета, когда еще не был дан старт и не загорелись страсти «кто кого». Был день, было кафе, маленькое, уютное рижское кафе, куда мы зашли с Ларисой Ефимовной отдохнуть после прогулки по городу. Уютно, спокойно... Я впервые увидел в Шепитько простую, немного уставшую, мудрую женщину. Этому человеку, этой женщине я мог поведать свое глубоко личное, свои беды, свои радости, простые, человеческие, и как я был благодарен ей, потому что был понят, сразу понят. Вот тогда, наверное, мы начали путь к нашей дружбе, которой, увы, так и не довелось состояться.
Затем она бросилась в фестивальную гонку, получила Главный приз, за рижским последовали и другие призы. А у меня опять пошла полоса неудач, неурядиц. Жизнь брала свое, крутила, швыряла. Лариса Ефимовна предлагала мне помочь в поисках театра, я отказался. Хотелось самому найти себя. Я не мог размениваться после работы в «Восхождении», начал искать свой собственный путь, которым сейчас и бреду, только бы знать — куда!..
Последний (боже мой, если бы знать, что это последний!) раз я увидел ее в коридоре «Мосфильма». Меня несло куда-то, на какую-то пробу, на какую- то съемку, не помню, а она жила уже другим, увлекшим ее, опять мучившим фильмом. Мы чуть ли не лбами столкнулись друг с другом. Как много хотелось сказать, но ничего не было сказано, и только ее слова: «Ну, так как, счастлив, счастлив?..» Да, далеко мы разбежались, но тогда я еще не знал, что она думает обо мне, что хочет вновь работать со мной. А я так мечтал о чем- то подобном, о чем-то сжигающем и большом, и старался в новых работах набрать как можно больше, чтобы отдать это, когда рядом вновь встанет Она. Я понимал, что в «Матёре», для меня этого нет, и написал об этом ей. И вот странное совпадение (таких совпадений, кстати, в том, что связано с Ларисой Шепитько, было много), и совпадение ли это, кто знает, но в тот момент, когда она читала мое письмо перед злосчастным выездом на съемку, она читала его вслух товарищам по работе, тем, с кем она уже шла в одной упряжке. Читала вслух — и прощала мой отказ. И в тот момент я видел тот удивительный сон, в котором мы стали настоящими друзьями...
Гостюхин В. Мгновения, осветившие жизнь... // Лариса. Книга о Ларисе Шепитько. М.: Искусство, 1987.