Перед тем как писать эти заметки (никак на рецензию), я не разговаривала с Элемом Климовым, не читала интервью с ним других критиков. И потому не знаю, как он решился снимать... фильм, картину — нет, все не то. Напрашивается другое слово — реквием. И не потому, что в финале звучит Реквием Моцарта, который сам по себе поминание на все времена. Реквием Моцарта в фильме Климова «Иди и смотри» по «Хатынской повести» Алеся Адамовича как бы извергается из пропитанной кровью земли, исходит из застывшей глади неба. Реквием Моцарта — органичное завершение картины, ее исход. Чтобы прийти к такому финалу, эта скорбная, душу переворачивающая музыка должна была зазвучать в нас, задолго до того, как она возникла на экране. Так оно и произошло.
Почему я написала «решился»? Совсем не потому, что такому режиссеру, как Элем Климов, который берется за самые экстремальные ситуации в жизни общества и человека («Агония», «Прощание»), — не под силу перевести трагическую историю Хатыни (всего гитлеровцами было сожжено 628 белорусских деревень) на язык кино. ‹…›
Память должна быть животворной. Память для того, чтобы человек не разрушился, а сохранился. Фильм Климова жестко, яростно, открыто заставляет вспомнить то, на что оказался способным человек. Раскольников убил старуху-процентщицу.
Сам решил — сам убил. Одну старушку, чье пребывание на этой земле казалось ему бессмысленным и вредным. Фашизм, по тому же принципу, уничтожал народы, возложив на плечи немцев вину, от которой одни мучаются, которую другие сбрасывают с совести, как назойливую муху. И тот, кто придет смотреть Климова, сначала содрогнется от тех ужасов, которые не утаил от него художник, потом .. вот что потом? Ненависть, ожесточенность, презрение? Нет, для этого не стоило бы показывать долго и подробно, мучительно долго, изматывающе подробно, как загоняли людей словно скот в амбары и сжигали их там вместе с детьми. Жгли людей веселым огнем под веселую кабацкую музыку и хохотали от счастья вот так — празднично, вольно — уничтожать. Пляска смерти — так Климов снял самые впечатляющие кадры фильма — геноцид. Но ведь это — где-то в середине фильма. А что до этого? А до этого мальчик Флера попадает на войну — маленький мальчик, подросток, с большим ружьем. И отправляется в партизанский отряд, как в пионерский лагерь. И там поначалу тоже весело — и песни поют партизаны, и фотографируются коллективом, как отдыхающие одного санатория. И лес такой сказочный, как бывает он во время школьных походов — добрый, большой друг. Они останутся вдвоем — мальчик Флера и девушка Глаша. Их оставили, чтобы сберечь им жизнь. Но очень скоро война заявила о себе, тихо так напомнила, что она рядом. Эта повисшая в голубом небе птица — не птица вовсе, а самолет, с которого вот-вот орешками посыпятся бомбы.
Пишут, у войны — не женское лицо, не детское... В фильме Климова у войны долго вообще нет лица. Она возникает и исчезает — невидимой. То появляется за деревьями леса спиной к ним, к нам. Кружит по лесу, где-то прячется, откуда-то беспрерывно посылает свои пули-приветы. Мол, не забывайте, что я — здесь, рядом. И чем дальше будут продвигаться эти дети по войне, тем отчетливее будет проступать ее лицо. Только что стоял человек — нет человека. Только что жили люди в деревне — нет людей. Только что сочилось молоко из коровы, и вот уже черной горой лежит она, недвижимая, не способная больше ничем одарить человека. Точно война долго играет с ними, с нами в свои страшные игры. Климов показывает сначала лица не палачей, а жертв, и они тоже разные. Они значительные и мученически прекрасные в своей беде. Они жалкие, уродливые (не лица — морды) в своем предательстве. И это тоже должен запомнить сегодняшний мальчик, который пришел (или его привели) смотреть фильм Климова. ‹…›
Война возникает из рассветного тумана в машинах и мотоциклах, как бы высылая вперед технику, свое обличье, свои доспехи, и только потом откроет, наконец, свое лицо. Оно — молодое и радостное. Оно лыбится, куражится, гогочет. Оно беснуется от вседозволенности и всевозможности. Оно наслаждается своей властью, своей силой, упивается чужим бессильем. Оно торжествует победу скотства над моралью... Оно — дьявол во плоти, сатана, но боже мой, как похоже оно на человеческое лицо... ‹…›
Климов вместе с оператором А. Родионовым не просто воспроизвел — восстановил то время, поднял его над бытом, фактом, натурой, превратив в притчу, эпос. Реквием. Климов пользуется, кажется, всеми выразительными средствами для того, чтобы ввергнуть наш разум, наше сердце в свое поминание, в свою молитву. Все на экране предельно обнажено — лист, ветка, куст. В этой картине все крупней, чем бывает в жизни, все громадней, насыщенней, значительней — и лес, и поле, и небо. Так почему эта громадность мира отступила перед мелкими муравьями, перед ордами выродков, которые покрыли ее черной смертью?
Гербер А. Мы смотрели, и мы увидели // Учительская газета. 1985. 13 июля.