И вот Корольков. Человек почти уж наверняка конченый — безнадежно запутавшийся в грязных делишках, со сломленной волей, одиноко забившийся в своем доме, как зверь в поре, глушащий водкой тоску и страх. Он раздавлен и внутренне искалечен той двойной жизнью, на которую сам себя обрек. Человек, между официальным положением которого и сущностью, успевшей уже прогнить, разверзлась пропасть. О которой знает пока только он сам.
На людях он еще хоть куда. И себя показать умеет, и авторитет свой поддержит, и с делами на базе разберется.
Но хотя он еще бодро жизнедеятелен и осанисто представителен, все как-то уже слиняло в нем. И это люди видят и понимают: с теперешним Корольковым далеко не уедешь, и пусть вреда от него особого вроде бы нет, но и прибыли автобазе от его руководства уже никакой. Словом, начальник он — одна видимость. Это общее мнение. Но для молодежи все просто — не годится начальник, и весь разговор. И старики, ветераны автобазы, не спорят, в общем-то, и они того же мнения. Но и отпевать Королькова заживо им явно не по душе. Ведь молодые — что еще рожь зеленая, где же им знать, каким орлом был этот самый Корольков когда-то, какой шофер, какой товарищ... И вот этот вздох сожаления — как много «довешивает» он к образу Королькова. Как важен, многоговорящ он для исполнителя роли...
Есть Корольков, человек с исковерканной, отшибленной совестью, остатки которой все-таки, возможно, и довели бы до решимости покончить с этим подлым существованием, но они, эти последние отголоски совести, ничто перед вечным, не отпускающим ни днем, ни ночью страхом, шкурным, низменным, муторным. ‹…›
И этот страх, эта саднящая пропойная сиплость выступали в игре Крючкова с такой органической достоверностью и подавляющей силой, что отзывались в нас не только тоскливой неприязнью, но и каким-то бессознательным протестом. С самим-то Корольковым, если отделить его на экране от Н. Крючкова, все было яснее ясного. Но вот этого разделения не получалось. Словно что-то от этой душевно истрепавшейся и измытаренной корольковщины «приставало» и к самому актеру. Уже сам грим в этой роли, почти незаметный, тем не менее резко менял лицо артиста — оно оставалось все тем же, прекрасно знакомым, и представлялось вместе с тем совершенно чужим. Прилизанная, на пробор, прическа, превосходно сидящий, дорогой костюм, тщательно повязанный галстук сразу закрепляли в облике что-то неприемлемое для зрителя в Крючкове. Придавали его облику дешевую импозантность мужчины, тщательно ухаживающего за своей внешностью. Королькову все это, нет спору, прибавляло внушительности. Крючкову было «не к лицу», «портило» его на экране, отнимало всю его человеческую привлекательность. ‹…›
Корольков не был для Н. Крючкова тем, что он мог бы назвать «своей» ролью. Но сыграл он ее с таким жестоким реализмом, буквально кромсая все в ней своей игрой по-живому, что эта горькая и суровая правда была способна подавить, оглушить.
Недаром (о чем свидетельствуют письма, в сочувственной тревоге адресованные любимому артисту) иные из зрителей были близки к опасению, что, играя агонию Королькова, Крючков невольно выдает некие свои собственные внутренние переживания и трудности, имеющие, естественно, совсем иную, нежели у Королькова, душевную подоплеку...
Разумеется, зрители ошибались. «Повинен» в ошибке был сам Николай Крючков, яркая убедительность его игры.
Иванова Т., Неделин В. Николай Крючков. М.: Искусство, 1984.