Вот уже десятки лет я не устаю с любопытством встречаться с этим крутолобым, невысокого роста, всегда снисходительно и чуть лукаво улыбающимся, по-спортивному подтянутым человеком и испытываю на себе обаяние его талантливости и своеобразного остроумия. Несомненно, когда-нибудь ученые научатся определять в точных единицах измерения степень интенсивности электрических токов, которые излучает человеческий организм. У Шкловского интенсивность токов, их постоянное напряжение таковы, что при соприкосновении с ним непременно возникают искры, и каждую минуту он готов дать короткое замыкание и взорваться. Мы бывали свидетелями таких его взрывов; голос Виктора Борисовича гремел от гнева, и, казалось, подходить к нему без забрала опасно. Но это только казалось. В яростных вспышках у Шкловского никогда не было предвзятой страсти нападения на людей. В сущности, это всегда была оборона, самозащита, контратака уязвимого и
А в остальное время, ведя разведку боем, сыпя парадоксами, одержимый страстью к самоутверждению, он содрогается и пыхтит, словно клокочущий, неустанно работающий мотор, слабо придерживаемый глушителями. Им можно залюбоваться. Чуть пригнув вперед голову, он разрезает лбом слои плотно слежавшейся вокруг атмосферы.
Мне всегда казалось, что самое правильное отношение к Виктору Борисовичу должно быть сходно с отношением, которое вызывает чем-то занятый, одаренный, многообещающий ребенок. Он старше меня и написал много больше книг, чем я, но все же не могу избавиться от этой, очевидно, неуместной точки зрения. В чем тут дело? Должно быть, в том, что Виктор Борисович, зная много простых и сложных истин, от других, на мой взгляд, простейших, с презрением короля отворачивается. Как юный забияка, он испытывает смертельную скуку, если вынужден идти проторенными путями и соглашаться со взрослыми. Его привлекают только собственные пути. Объективная истина интересует его не сама по себе, а лишь поскольку поиски ее дают возможность приложить его талант оригинального первооткрывателя и поставить на неожиданной гипотезе свое личное заявочное клеймо. Одержимый жаждой моральной собственности, азартом честолюбия, он ломится иной раз в форточку, вместо того чтобы, анализируя проблемы искусства, войти через открытую дверь. Но, как все талантливые забияки, в конце концов и он когда-нибудь придет к признанию простых общеизвестных истин, и тогда они будут звучать в его устах, как мировое открытие... Но обретет ли он
Как бы там ни было, он всегда был насыщен остроумными догадками, находками, сопоставлениями, гипотезами, практическими предложениями, подчас весьма прозорливыми и идущими довольно далеко.
Помню, как мы однажды, сговорившись, явились вдвоем к руководителю советской кинематографии К. М. Шведчикову с протестом по поводу того, что на Ленинских горах запланировано строительство огромных шумных сараев, словно для семейства Цеппеллинов (будущий Мосфильм), вместо того чтобы построить комбинат из небольших и средних павильонов, что, на наш взгляд, было бы во всех отношениях намного рентабельнее. Товарищ Шведчиков выслушал нас внимательно, но не согласился изменять утвержденный проект.
Позже я как-то пришел к Шведчикову с предложением взять Шкловского на государственную службу с тем только, чтобы тот ежедневно два часа по государственной обязанности проводил как возмутитель спокойствия на кинофабриках — в беседах с режиссерами, сценаристами, операторами, актерами на любые темы, которые в этот день придут Шкловскому в голову. Собственно говоря, я предлагал всего только узаконить и как-то оплатить то неоценимое дело, которое и без того Шкловский повседневно с энтузиазмом делал по своей инициативе.
Но, увы, в планах руководства и в штатном расписании не нашлось такой должности «возмутитель спокойствия», да и взять Шкловского на нее, очевидно, кому-то показалось опасным... (Ведь это могло быть кем-то понято, будто каждая «озорная» его мысль будет скрепляться всем авторитетом государственных руководителей. Мое предложение не прошло). Как будто лучше, если от имени государства, скрепленные его могущественным авторитетом, частенько произносятся чиновниками положенные по штату, обезличенные, трусливые словеса, стертые, как пятаки?
У Анатоля Франса есть примечательный рассказ «Жонглер богоматери». Простодушный монах Барнабе, в прошлом рыночный жонглер, из любви к богоматери, посвящал ей лучшее, что он умел. Оставаясь наедине со статуей Марии, в часы, когда монастырские поэты сочиняли во славу ей изречения и гимны, он, стоя на руках, вниз головой, подняв ноги кверху жонглировал шестью медными шарами и двенадцатью ножами... Когда его увидели старцы-монахи, они сочли это кощунством. Но вдруг на их глазах пресвятая дева сошла с амвона и вытерла полой своей одежды пот, струящийся со лба жонглера. Тогда настоятель возгласил: «Блаженны чистые сердцем!» Совершенно очевидно, что Шкловский всеми своими помыслами глубоко предан нашей литературе и молодой кинематографии. Так пусть делает для нее лучшее, на что он способен. Многие его идеи спорны? А разве не в спорах рождаются в искусстве самые глубокие истины, самые драгоценные дела?.. И каждый мыслящий художник идет к коммунизму своим путем. Путь одинаков только у тех, кто ни о чем не задумывается.
При первом знакомстве молодой Виктор Борисович с вызовом подкинул мне — так не в меру озабоченным, малоулыбчивым людям озорные ребята подбрасывали «шутиху», так швыряли перчатку дуэлянты: «В душе я убежденный автомобилист. Одно время я выбирал, чему целиком посвятить себя — пропаганде автомобиля или проблемам искусства?» «А почему автомобиль так захватил вас? Ведь это довольно несложная штука?» — не поверив, удивился я. Но ему только этого и надо было, он воскликнул: «Как вы можете спрашивать? В условиях Советской России у автомобилей всех мастей огромное будущее, они будут необходимы на каждом шагу, как воздух!» Глаза его засверкали, в тоне прорвалось ликование шекспировского Меркуцио или Тибальда, которому удалась внезапная подначка. Такова была стихия времени, — вспомните Владимира Маяковского! — требование игры острого ума, целеустремленный взгляд в будущее и эскапада фехтовальщика. Мгновение... и зазевавшийся оппонент пригвожден. Шкловский сохранил в своих игрищах эту стихию на всю жизнь, соединяя сокрушительные шутки с самыми серьезными намерениями. Может быть, перед ним маячил где-то в литературных окрестностях образ Бернарда Шоу.
Как кислород после все обновляющей грозы, стало необходимо Советской России ее молодое киноискусство, поэтому мы ринулись на его дороги.
Остается еще сказать о почерке раннего Шкловского. Литературная манера Виктора Борисовича многих не устраивала, раздражала, иные просто переставали понимать ход его мысли, многие и сейчас обвиняют его в намеренном, претенциозном оргинальничании. А ведь даже витиеватый Фридрих Ницше сказал о приметах хорошего писателя: «Хороших писателей можно узнать по двум признакам. Во-первых, они предпочитают, чтобы их понимали, а не удивлялись им, и, во-вторых, они пишут не для остроумных и слишком проницательных читателей». Ломая голову над тем, откуда у Шкловского эта судорожность, торопливость языка, перескакивание с предмета на предмет и захлебывающееся недоговаривание, словно бы смятение под напором фактов, ассоциаций, догадок, я как-то его спросил (это было давно, я тогда увлекался вопросами наследственности): «А не жили ли ваши предки из поколения в поколение в постоянном страхе перед гибелью родных, перед угрозой ранней, внезапной смерти? Не потому ли вы так торопитесь, что где-то глубоко в неподвластном вашей воле подсознании неотвязно действует угнетающая, подхлестывающая боязнь не успеть высказаться, не успеть сохранить свое добро (что ты сам отдал людям, то твое), не успеть сделать все, что вы можете сделать?». Виктор Борисович побледнел... «Да, мы жили на юге... Да, вы говорите правду... Да, да, да»...
Он подумал и добавил: «И знаете, я тороплюсь еще потому, что у меня шестнадцать иждивенцев. Все на моих руках...».
Это было давно: я надеюсь, Виктор Борисович не посетует на мои воспоминания. Они не убавят его славы.
Своеобразный, незаурядный мыслитель, исследователь, экспериментатор, далекий от тривиального «академизма», влюбленный оруженосец двух муз — литературы и кинематографа, — он навсегда вошел в историю нашей культуры как личность во многом неповторимая, как доктор Honoris causa, без защиты диссертации.
Интереснейший собеседник, он при всей своей серьезности умел остроумно шутить и часто настраивал окружающих на веселый лад... И пусть он простит меня за шутку, я всегда удивлялся сходству его профиля (крутолобый лоб, смущенная, младенческая улыбка) с тем, как рисовальщики-мультипликаторы изображают будущего гениального человечка накануне рождения во чреве матери. Я много-много лет встречаю Виктора Борисовича, но не могу себе представить его с шевелюрой. А ведь была же она у него
Вообще он состоит из множества загадок. Я не понимаю, например, как он в своих исследованиях совершенно обходится без путешествий в смежные области, скажем, в область музыки и театра, как будто их для него не существует в природе?
И еще мне очень часто хотелось, в заключение, его спросить: разве можно как следует разобраться «в алгебре» искусства, частенько игнорируя законы гармонии?..
Разумеется, пушкинский Сальери сделал большое дело: «Музыку я разъял, как труп. Поверил я алгеброй гармонию...» Однако может ли писатель достигнуть глубокой правды, опираясь только на алгебру?
Херсонский Х. Страницы юности кино. М.: Искусство, 1965.