В своем дебюте — Генрих Шварцкопф («Щит и меч», 1967) — Янковский появился нежным юношей, красавчиком. После этой картины в киногеничности Янковского не сомневался никто.
Его Генрих казался едва ли не белокурым ангелом — холеным, отменно воспитанным. В нем была приятна застенчивость, но слегка удивляло чувство неуверенности в себе, смущала какая-то неопределенность. Запомнился кадр: несколько немецких офицеров идут по дороге, спиной к зрителям. Слева чуть отделилась фигура Генриха. И эти сантиметры зазора — намек на будущую пропасть, — и эта сутулящаяся спина, нарушающая четкий офицерский шаг, придавали роли неожиданный обертон.
Янковский играл, в сущности, чистую, нетронутую душу. Мальчишку, в котором постепенно — исподволь — зрело чувство дискомфорта, интуитивного неблагополучия. Ведь он обладал особым нюхом, особым строем нервной, мятущейся и... слабой натуры. Но слабой скорей всего от незнания всех правил игры и ее целей. В работе над ролью Генриха Янковский опробовал первоначальные навыки рискованных волевых решений. Он выглядел не слишком опытным (и как актер, впервые попавший на съемочную площадку) среди заматеревших участников бойни. По неведению и по праву происхождения он позволял себе небрежность поведения — твердое знание, что ему-то все позволено, но одновременно испытывал почти инстинктивную брезгливость соучастия, сочетая дремлющую, заглушаемую коньяком волю и душевную надтреснутость. Что утвердится — зависело от тысячи обстоятельств.
В этом фильме, пока что на уровне сюжета, появляются, до конца не проявляясь, отблески поначалу неочевидных возможностей актера, а также его двойственных героев, вызывающих к себе — с самого первого фильма — противоречивое отношение.
Лучшая сцена у актера в кафе, когда Вайс (С. Любшин) просит его проверить исход операции по спасению детей из лагеря. Генрих испытывает разноречивые чувства. Мучительно тянется время. Янковский выдерживает паузу. Меняется его взгляд. Он словно зажат между искушениями новой веры — иной логикой существования и своей осмотрительностью, страхом ловушки. Идет схватка — Генрих против Генриха. Мы следим, какие силы возобладают. Мы еще не знаем, что Янковскому предстоит сыграть другую грань ощущения всегерманского могущества. Он еще не знает о Гансйорге Лаутензаке.
Но так будет почти всегда. За каждым из персонажей Янковского скрывается тень его альтер эго. Многие из его ранних ролей имели косвенное продолжение в будущей жизни. И они, словно расходящиеся круги на воде, помогают понять не ограниченный конкретным фильмом (спектаклем) диапазон как будто ограниченной или, по крайней мере, смутной индивидуальности артиста. Казалось бы, роль Генриха следует упомянуть только лишь как удачный дебютный ход. Важный, но не решающий. И действительно, попробуй на протяжении четырех серий отечественного боевика, да еще в те годы, не полюбить перековавшегося «немца», сверх того — молодого красивого человека. Сам Янковский не устает повторять о декоративном присутствии в этом фильме. Отчасти — верно. Тем более, что театральный артист Янковский, обремененный поиском сверхзадачи роли, все приставал к Басову с вопросами. А режиссер, усмехаясь, обещал ему эту таинственную сверхзадачу «нарезать» при монтаже. «Ты, главное, играй, не тушуйся, а там — видно будет». ‹…›
[B спектакле Московского театра имени Ленинского комсомола «Ясновидящий» по роману Л. Фейхтвангера «Братья Лаутензак» (инсценировка В. Коростылева, постановка М. Захарова, 1975)] Актер — словно в моментальном стоп-кадре — представлял Гансйорга Лаутензака — фашистского молодчика вроде не из крепких, но который, сгруппировавшись, сумел обратить свои природные слабости в золотоносную жилу. Сгодились предрасположенность к гнусненькому, замашки сутенера, беспардонное невежество и отчаянная усердность закомплексованного Малыша, ставшего государственным советником.
Перед нами — не характер, а социальная маска. Не лицо — подобие. Однозначность притязаний, шарнирная пластика марионетки, гадливая ухмылка торжествующей заурядности. Скуластая, с мешками под узкими глазами и негустой порослью усов физиономия. Худющий, в длинном, не по размеру плаще, который болтался на нем, как на вешалке. Заморыш Янковского с колючим взглядом, омерзительным хищным оскалом был напорист и нагл. Злые прищуренные глазки, тщедушная фигура, осипший, с дребезжащими нотками голос ничтожества и повелителя. При всей откровенности рисунка, едкости красок и, казалось бы, отсутствии «магнетизма», «иррационального» начала, испытываешь досадное чувство, что Янковский не сыграл в «Карьере Артуро Уи» Б. Брехта.
Его Ганс демонстрировал закономерный результат собственных достижений, в котором мало угадывался унизительный путь наверх. Комплекс неудачника, обделенного талантом и успехом у женщин, Гансйорг Янковского превращал в комплекс победителя. Он в самом деле казался если не бесполым, то каким-то существом вне пола. Недаром Оскар называл его «обезьянкой». Но этот тупой болтун и бывший уголовник был неутомимым имитатором «художественной» натуры брата. Невзрачной тенью, ослепленной славой «чудотворца» — старшего Лаутензака. Игрушкой и игроком. У Ганса вся неутоленная, ненасытная энергия — сексуальная в том числе — перешла в сознание своего особого предназначения: быть, по словам брата, «злым духом, искусителем». Неполноценность личности, угрожающая энергия слабости и, возможно, тайной порочности становились необходимым двигателем исторических катастроф. Жалкий Малыш Янковского был этаким мелким бесом, самое естественное чувство которого проявлялось в зависти бездарного к одаренному, неимущего к богатому. Но главное — зависть того, кто в поте лица добивается положения, дарованного другому судьбой легко, просто так. ‹…›
Роли, словно комментируя или оспаривая друг друга, множат риторический, но не лишенный смысла вопрос о том, артист он по преимуществу театра или кино?
Но — что правда, то правда — с самых первых работ в кино — в отличие от театра, где ему везло гораздо меньше, — появился мотив, который пройдет через все творчество Янковского. Он определялся не только талантом или уникальным попаданием в современность. По существу, это был поиск наиболее точного соответствия своим потенциальным, только намеченным, неразбуженным возможностям. Именно кино загадало будущую артистическую судьбу Янковского, высветило перспективы.
С самого начала актер вместе со своими киногероями чувствовал неестественность того, что казалось обычным, ненормальное — в том, что почиталось нормой. Не стремясь к эпатажу, он смещал угол зрения, последовательно убеждая не торопиться с выводами.
То ли студент, то ли фотограф — Некрасов из фильма Е. Карелова «Служили два товарища» (1968) — вызывал недоверие его друга-врага Карякина: «Беззаветный был человек! Преданный делу революции, но а вот мысли у него были глупые». Эти же мысли, как оказалось впоследствии, смущали в героях Янковского и
Несостоявшаяся профессия Некрасова — «
Недаром актер так любит эту раннюю роль: «Мне кажется, в этой картине я научился молчать...»
Вспоминает один из сценаристов картины В. Фрид: «Янковский ходил за своим партнером Роланом Быковым в немом восхищении, полуоткрыв рот, ходил и учился. Никакого премьерства, прилежное ученичество, отличничество. Помню, как-то прибежал к нам с Дунским обеспокоенный Женя Карелов и показал листочек. Все реплики Некрасова — Янковского уместились на половине печатной странички. Как же так, главная роль и столь мало текста? Может, добавите? Не надо, сказали мы режиссеру, пусть молчит, пусть Быков разговаривает, а у Янковского и так все ясно, без текста, и молчит он так выразительно, так много говорит его молчание».
Он научился молчать и научился смотреть. Знаменитый взгляд Янковского, которому посвящены вздохи поклонниц и пассажи критиков, впервые тронул и задел именно в роли Некрасова. Тогда это был открытый взгляд печальных глаз, который в сочетании с улыбкой в пол-лица, светлыми, будто выжженными солнцем волосами, породистыми руками — всем обликом артиста — мгновенно завоевал зрительские симпатии.
«Мне даже прямо интересно: зачем же ты за Советскую власть воюешь? Нет у тебя преданности! — говорил Карякин Некрасову. — Этого ты не знаешь. И не лезь. — Как это не знаю? Очень даже знаю... У Карякина за революцию сердечко горит!.. А по твоему разговору ничего непонятно... — Разные бывают люди, — пожал плечами Андрей, — разные характеры, разные темпераменты...»
По разговору — непонятно. По поступкам — почти неправдоподобно. По манерам и реакциям — подозрительно, если не враждебно. Инородность этого смельчака-интеллигента казалась неуместной, а в реальности оборачивалась героизмом. Героизмом особого толка. Без всякой аффектации, надрыва, пафоса — железной воли или каменных желваков. Героизма естественного и легкого, как безоглядная мальчишеская решимость. ‹…›
В этой ранней роли обнажилось лирическое начало артиста. Угадывалось нечто сходное с тем, что осталось у нас в ощущениях от образа Олега Даля: неуспокоенность и горечь светловолосого мальчика, этой тонкой косточки. Человека с мелькнувшей затравленностью в глазах и бесстрашным предчувствием порога, за которым нежизнь или другая жизнь. ‹…›
Недоверчивость оппонента Некрасова — Ивана Карякина, «чутко» сомневающегося в его искренности, разделили не менее чуткие знатоки из Госкино. Но теперь уже не кажется крамолой гротесковая стилистика Мотыля в фильме о войне, равно как не режет слух «песенное» начало картины Карелова о революции.
Некрасов, неумеха-интеллигент, выбравшись из труднейших обстоятельств, нелепо погибает. Едва не погиб Женя Колышкин, нескладный стойкий «оловянный солдатик». Арбатский мальчик, живший рядом с зоомагазином, книжник, мечтатель, имеющий все понимающую маму-друга, темноватую квартиру, налаженный быт и... попавший на войну. В дерзкой ленте Мотыля этот гордый молодой человек, оказывающийся постоянно в самых естественных на войне, но и фантастических для его понимания ситуациях, в самых невероятных, но и воспринимаемых им с иронией или брезгливостью, взрослел на наших глазах. А своей сто крат подтвержденной неуместностью в военных буднях и на полях сражений доказывал собственную волю, праведность и бескорыстие. Он был рассеян оттого, что был слишком сосредоточен. Он говорил не то, но делал единственно возможное и реагировал точно. Он спасал людей и спасался сам, «играя в войну», все время недоумевая, что все это происходит всерьез, на самом деле, с ним и с этим встретившимся красивым немцем с холеным благообразным лицом, которого предстояло убить. ‹…›
Разные роли артиста с течением времени помогают воссоздать не только его образ, но и внутренние, не всегда внятные связи совершенно далеких его героев.
В фильме «Служили два товарища» возникало неожиданное напряжение: в героях Янковского ищут подвоха, когда же оказывается, что его нет, остается все-таки непонятным, как воспринимать этого, в сущности, хорошего, но другого — чужого человека. Первоначально Янковскому предназначалась роль поручика Брусенцова. Роль, предполагающая совсем иную актерскую энергетику, иной психофизический склад и способы воздействия. Брусенцова сыграл Владимир Высоцкий. Нетрудно догадаться, что трагизм роли, ее испепеляющая страстность, правда, с налетом чуть рискованного позерства, Высоцкому были органичны. Однако совсем не лишенным оснований кажется и неосуществленный замысел Карелова. Не случайно комиссар (А. Демидова) устало-уверенно скажет, что Некрасов совсем не похож на красноармейца, словно угадав мечту актера о роли Хлудова. То, что Евгений Карелов на заре артистической биографии Янковского увидел в нем задатки прямо противоположных характеров, важно до чрезвычайности. Эта особенность и создает трудности в поисках его актерского «зерна» — скользящей гаммы переходов.
Абдуллаева З. Ностальгия по герою. М.: ЭКСМО-Пресс, 2001.