В «Большевике» (первый вариант «Юности Максима») участвовали три парня. Дёму мы пригласили играть этого артиста — Бориса Петровича Чиркова.
А потом стало ясным, что Максим — именно он.
И начались те самые репетиции, к которым я привык за годы труда в мастерской. Роли в окончательном виде еще не было, сценарий писался и переписывался на ходу. Каждый день (несколько месяцев) мы трудились с Чирковым. Скоро мы стали понимать друг друга с полуслова. ‹…›
Работа над сценарием сливалась с репетициями, на ходу выстраивались отношения, сцены, диалог.
А Максим все наглел. Ему уже не было удержу. Был у нас в сценарии матрос — политический арестант. Он лихо отвечал в камере тюремщику, давал сдачи палачу околоточному. На репетициях стало ясно — моряка не нужно, именно так должен поступать Максим. На каждой репетиции Максим не только забирал себе все лучшие реплики, но и теснил других героев: отходите-ка, братцы, назад, на второй план.
Пусть читатель не поймет меня превратно, будто Чирков отбирал роли у других исполнителей. Борис Петрович — один из самых благородных и скромных артистов, никогда бы он не позволил себе обидеть товарища. Нет, это нахальничал сам Максим. В нем было сердце фильма. И все, что придумывалось лучшего, естественно отходило ему; ведь он был самым любимым, самым интересным, самым своим. Ради него все и затевалось.
Хотелось наградить Максима и пением Чиркова. Но песни, которые знал Борис Петрович, Максим не брал; он был питерский, пролетарский чистых кровей, ничего деревенского в нем не было. И печальная протяжность, стон крестьянской песни не могли слышаться в пригороде.
Ежедневно ассистенты приводили из пивных города гармонистов, разыскивали дряхлых эстрадников. Сколько таких певцов я тогда прослушал! ‹…›
И вот однажды, когда уже и вера в саму необходимость песни проходила, подвыпивший гармонист заиграл вальс, затянул сиплым голосом:
Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой...
Ни секунды сомнения не было. Это была она, любовь мгновенная, с первого взгляда, вернее — слуха. ‹…›
Впрочем, это была не песня, скорее голос Максима, совсем юный, мило простецкий, немного лукавый, задушевный.
Козинцев Г. Глубокий экран // Собрание сочинений: В 5 т. Т. 1.
Л.: Искусство, 1982.
Максим! Каким ему быть? Ответ для нас был несомненным: похожим на Ивана Бабушкина. Уж так пленил нас этот скромнейший из скромных, получивший от Ильича высочайшее звание «Народный герой». Не занимавший командных постов, Иван Васильевич Бабушкин был душой подполья, олицетворением рабочей партии. И при этом близок нам: скажу прямо, был он человеком неожиданным. Почитайте его рассказ о том, как его хотели в Германии, на пути в Лондон, завербовать на плантации в Южной Америке.
Кто может сыграть такого? Ясно кто: пришедший к нам на «Путешествие в СССР» блестящий и, может быть, один из самых своеобразных артистов советского театра, Гарин. В паре с ним был Чирков, играющий Дёму — трагически погибающего товарища героя.
По независящим от нас обстоятельствам, съемки фильма задержались не на месяц, а на целых пять. Актера московского Театра им. В. Э. Мейерхольда Э. П. Гарина заняли в новом спектакле. Мы остались без Максима. Всему конец. Еще один сорванный фильм! Но с упорством тонущих мы и в вынужденном простое не сдавались. Неизвестно для чего, репетировали сцены несостоявшейся ленты. Просто для удобства, роль Максима «читал» Борис Чирков. Не было у нас сомнений — ничего общего создатель Санчо Пансы с героем подполья не имеет. Легче поручить ему роль Дон Кихота. Какой же это герой, борец за революцию, человек с умным, пусть чуть насмешливым взглядом?! Чирков — что-то вроде комсомольца 20-х годов, не слишком импозантного комсомольца.
И вдруг, не помню в какое утро, в сознание наше вошла простая, как истина, мысль. Вполне в духе известной поговорки: «Ищем топора, а он под лавкой». Ну, конечно, вот же он, Максим! Именно комсомолец — за десять лет до комсомола. Способный на дерзость и озорство. «Как? Озорство в подполье?» А вот Ленин в одной из последних статей рекомендует именно озорство, проделки, высмеивает фарисейское.
Узнав о своем назначении на центральную роль, Чирков был искренне огорошен. «Помилуйте, какой я руководитель подполья? Речи попросту говорить не обучен. Силы в голосе нет. Одержимости идеей в глазах — ни малейшей. Все мои „онеры“ в этой роли ни к чему. Не будет же Максим куплеты распевать?!» — «Будет», — заявили мы, хотя сами не понимали, уместно ли это. Оказалось, уместно. Появилось «крутится, вертится...».
За шестьдесят лет он [Чирков] создал много прекрасных образов в театре и кино. И чуть что: Чирков — Максим. Несправедливо. Но что поделать? Бывает. Мочалов сыграл немало прекрасных ролей, а написал Белинский только о Гамлете. Максим, уж конечно, не Гамлет, и Чиркову, должно быть, не равняться с Мочаловым, — да разве в сравнениях дело?
В трилогию наш герой принес не только песни о конях вороных, о рыбке, которая клюется. Он принес большее: авторство. И принес еще одно, вероятно, самое важное: достоверность. Неисчислимое количество зрителей твердо верило в то, что Максим — исторический персонаж. Ему писали письма, много писем, просили советов в жизни. Рассказывали о нем, о Максиме, факты, неизвестные ни Чиркову, ни нам. ‹…›
Чирков играл Максима не просто верно, а достоверно. Поэтому был похож не на Бабушкина или Баумана. Смею утверждать — был похож на себя.
Трауберг Л. Восемь и один: групповой портрет. М.: Бюро пропаганды советского киноискусства, 1985.