В «Тевье-молочнике» экран не притворяется ни кинематографически-натурным местом действия, ни театральной сценой. Он условен по-своему, по-телевизионному. Какая-нибудь одна не из лесу, из реквизита зеленая ветка, или плетень, у которого мизансценически удобно встретиться влюбленным; минимум «интерьера» — главное, конечно, стол, за которым Тевье, водрузив проволочные очки, пишет свои письма, — не столько обстановка, сколько краткое упоминание о ней в придаточном предложении. Точно так же и партнеры Ульянова, даже такая яркая
Режиссер щедро предоставляет актеру крупный план, делая нас адресатами и конфидентами Тевье. А Тевье есть чем поделиться. Не только затейливо переиначенными, переложенными на прозу жизни бедняка, на его горькую житейскую мудрость речениями из священных книг. Но и судьбами красавиц-дочерей, избравших каждая свою особую долю. Настолько особую, что в наше время, тяготеющее к притче, к параболе, история дочерей Тевье могла бы сойти, пожалуй, и за притчу. Но на самом деле время жизни Тевье, занятого вместе с семьей простым крестьянским промыслом, — время истории. Как всякий сугубо частный человек, он не замечает, что живет еще и в большой истории (восемь монологов повести, кстати, заняли у автора 20 лет — с 1894 по 1914 годы). Но это история, а не мифология расставляет дочерей Тевье таким образом, что получается даже и притча. Это притча о человеке корней и устоев традиционного патриархального сознания, который оказывается персонажем переломного времени.
Можно пожалеть, что Ульянову не довелось сыграть на сцене
И роли, и спектакли не совершенны и не равноценны. Биография не складывается из одних шедевров. Но и в том и в другом случае актеру важна не только роль, но и поступок.
Такой же ролью-поступком стал для Ульянова
Как ни странно это может показаться, но, именно обращаясь к нам с экрана в образе Тевье-молочника, Ульянов ближе всего подошел к выражению тех простых истин, которым посвятила себя деревенская проза, — земля, дом, труд, семья, история. На них ведь зиждется любой народ.
Конечно, перед актером встал вопрос о национальной специфике. Ведь все замысловатые шуточки Тевье, его способ думать — не только говорить или писать — пропитан традиционным почтением к богословской премудрости столько же, сколько и житейской к ней иронией. Естественно, Ульянова как актера характерного это не могло не занимать. Тем более что вся традиция игры еврейского театра была замешена на экспрессивном иногда до гротеска рисунке.
Но по этому соблазнительному пути М. Ульянов не пошел. Может быть, не захотел впасть в жанр еврейского анекдота, бытовавшего на старой сцене, и тем скомпрометировать тему. А может быть, успел насытить свою страсть к актерским парадоксам в таких смелых экспериментах, как упомянутый выше Друянов, как Ричард III, сыгранный им чуть ли не на грани патологии; как один из самых светлых его героев, руководитель духового оркестра в детской колонии (фильм «Последний побег») — нежнейшая душа, вогнанная жизнью в нелепую образину деревянного солдафона.
Во всяком случае роль Тевье, как до этого Едигей, собственно этнографическими опытами для него не стали. Характерный актер, искушенный как в острой театральности, так и в сценической простоте, Ульянов нашел точную меру национального и общечеловеческого в своем герое (ревнители буквы заметят огрехи, но они минимальны.
Не только иероглиф бородки, извозчицкая кепка-блин, дешевая оправа очков, тяжелые, непослушные пальцы, привыкшие больше к крестьянскому делу, чем к субтильной работе писания, но главным образом глаза, их взгляд из-под очков, в котором все понимание, и притерпевшесть, и неиссякаемое любопытство к жизни, человеческая доброта и блестки зоркой иронии — то, что называется душой народа, душа народа смотрит из его глаз. И мелодия речи — не акцент: до передразниванья акцента Ульянов, разумеется, не унижается — но мелодический рисунок, заложенный
Но Тевье у Ульянова не только деревенский мудрец, готовый поиздеваться над собственными бедами. Он из тех кряжистых, ширококостных Маккавеевой породы евреев, которые сдюжили бы всякий крестьянский труд, будь он им дан в удел, но, отторгнутые от работы на земле, шли в извоз, плодя то неунывающее, красочное племя биндюжников, которое десятилетия спустя найдет своего Ариоста в Бабеле.
Ульяновский Тевье проще, реальнее, историчнее монументальных фигур «Заката», но дыхание фольклора, народного сказа, присущее автору, в его герое присутствует. ‹…›
В своем герое Ульянов выделяет две главные черты, на которые опирает характер: его неизменный веселый или горький юмор, способность посмеяться над собой, и его доброжелательную открытость миру. У ульяновского Тевье, как у всякого героя народной жизни, есть устои. Но если сам он иногда грешит против них (доля в разорительной спекуляции Менахем-Мендла, например) и терпеливо сносит щелчки жизни, то еще более он терпим к другим. Путь Перчика, избранника Годл, ученье на чердаках, борьба, а потом и ссылка и малоизвестен ему, и трудно понятен. Но, провожая любимую дочь на разлуку и лишения, болея за нее сердцем, Тевье чувствует непонятное ему самому почтение к странному Перчику и к ней. Не к идеям, тем более не к делам, которые смутны для Тевье, а к их любви, не озабоченной ни приданым, ни «пятым и десятым» — практическим интересом, к их нравственной высоте и самоотверженности. Он терпим к этим блудным детям, избравшим мечту о всеобщем счастье, и имя Годл остается в доме как горький, но высокий пример.
То, что происходит с Хавой, для Тевье и для его жены Голды, которую Г. Волчек играет с большим человеческим достоинством, — не драма, а трагедия.
Может быть, даже судьба следующей дочери Шпринцы, этой еврейской «бедной Лизы», не более потрясает родительские сердца. Хотя в гибели Шпринцы Тевье даже мог бы считать себя отчасти повинным. Ведь это он зазвал в дом барчука Арончика-Арнольда,
Разумеется, ульяновский Тевье виноват только тем, что таким на свет уродился. Черта тоже фольклорная: после каждой потери и беды он, как ванька-встанька, восстает для жизни и дел ее, не утратив живой любви к ней. И то же в его голубых глазах азартное любопытство к людям, и та же страсть поговорить «об умном», и та же наивная вера, что он, Тевье, своей лукавой и квазибиблейской мудростью способен наставить молодого человека на путь истинный.
Именно так и оказывается в его доме, может быть, вовсе не дурной, а просто слабохарактерный Арончик-Арнольд, по-своему зараженный новыми идеями. Но так как богатое семейство отнюдь не намерено с этим мириться, то бедной Шпринце не суждено стать «миллионщицей», а, напротив, суждено доиграть до конца вечную драму обманутой любви, оставив в некогда многодетном доме еще одно пустое место.
Иное дело Хава. После того как Годл уехала за Перчиком в далекое ссыльное место, история снова вторгается в дом Тевье, доставшийся от дедов. На этот раз в лице писаря Федьки Галагана, второго Горького, как поясняет отцу грамотная Хава. Казалось бы, жених не хуже других-прочих, и даже оказывается потом, что Хава уехала с ним не в ссылку, а в Егупец (Киев в мифологической географии Шолом-Алейхема). Всем хорош был бы Федька, одна беда — не еврей. И оказывается, что в богатой ударами судьбы биографии Тевье, дочерей которого жизнь разметывает «словно шишки с древа», это самая острая, незаживающая боль. От других хоть память, хоть имя остается, а от нее ничего: «Пусть нам кажется, что никогда у нас никакой Хавы и не было». Всегда и ко всему терпимый Тевье оказывается в этом случае каменно, нетерпимо, разрушительно упрям.
Когда Михоэлс в 1938 году сыграл своего Тевье, эпизод с Хавой в перспективе будущего мог звучать историческим анахронизмом. Национальные, а тем более конфессиональные перегородки, казалось, рухнули навсегда. Это были, так сказать, «родимые пятна» местечковой окаменелости в сознании Тевье. Пафос еврейского театра был в их изживании.
Правда, в Германии готовился к войне нацизм — но еще в историческом времени будущем скрыты были «кристальная ночь», газовые камеры, крематории и рвы Освенцима.
М. Ульянов играет своего героя полстолетия спустя, и Освенцим не лучшая школа терпимости. Он играет, когда конфессиональные братоубийственные распри каждый день сотрясают все концы света. Протестанты и католики, иудаисты и мусульмане, мусульмане и христиане, мусульмане-шииты и мусульмане-сунниты и многое еще другое — в свете опыта истекшего полувека веронетерпимость не может уже казаться простым «пережитком».
Неудивительно, что для Ульянова монолог о Хаве, как всегда сдобренный юмором, на этот раз, впрочем, почти отчаянным, — одна из кульминаций роли, поле душевных борений и потрясение не только всего существа, но и всего его существования: с женой Голдой, работящими дочерьми, лошаденкой — со всем, что составляло его маленький мирок.
Впервые большая история высекает из Тевье не прибаутки, не переиначенные священные изречения, а собственные, прямые слова сомнения в основах миропорядка. «И приходят мне в голову какие-то необыкновенные, странные мысли: «А что такое еврей и нееврей? И зачем бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от бога, а другие не от бога?»
Режиссер предоставляет здесь актеру долгий крупный план и оставляет его наедине со зрителем. И глубокая сотрясенность всего существа Тевье, рассчитанного природой на доброжелательство и терпимость, на добрососедство с людьми, мучительная пытливость пленной мысли и боль глядят прямо на нас из широко открытых глаз ульяновского героя. Боль униженного и оскорбленного, когда на мгновение он становится унижающим и оскорбляющим.
Монолог о Хаве — высшая точка сшибки человека и истории в телеверсии повести.
И хотя всем бедам назло Тевье сохраняет и присущий ему юмор, и любопытство к жизни, жизнь в свою очередь не устает посылать ему новые и новые испытания. Погибает Шпринца. Не выдерживает ударов судьбы и умирает Голда. Оскудевает хозяйство. Остается в доме из дочерей одна младшая Бейлка.
Как и положено фольклорному герою, которого постигают, правда, вполне исторические беды, Тевье и сам осмысливает свою жизнь в терминах притчи, метафоры: «Вот, к примеру, думаю я, растет дерево в лесу дуб... И приходит человек с топором, отрубает ветвь, вторую, третью. А что такое дерево без ветвей? Взял бы ты лучше, человек, подрубил бы дерево под корень — и дело с концом! Зачем оголенному дереву в лесу торчать?» Но дерево стоит и тогда, когда падает последний сук, — просватана, на этот раз как надо, по обычаю и за богача, если и не за «миллионщика», красавица Бейлка.
Как ни трещала голова цельного и простого (в лучшем смысле этого слова) Тевье от тех загадок, которые задавал ему сфинкс истории, одна из самых трудных осталась напоследок. Все вроде бы как могли они мечтать с Голдой: и Эфроим-сват, и жених богатый, и невеста не упрямится, не просит выдать ее за какого-нибудь голодранца. И все не так, чувствует Тевье — не получается сказка с хорошим концом. История, описав параболу, снова обманывает Тевье, и из всех его дочерей, может быть, самой несчастливой оказывается богатая Бейлка. И не только потому, что она не знает безрассудства любви, а еще и оттого, что, в отличие от фольклорно-целостного отца, она, как и все дочери Тевье, человек в высшей степени исторический и исторически сознательный: «С Годл, — говорит она, — ты меня не равняй. Годл выросла в такое время, когда мир ходуном ходил, чуть было не перевернулся. Тогда думали обо всем мире, а о себе забывали. А сейчас, когда мир спокойно на месте стоит, каждый думает о себе, а о мире забыли». Бейлка — человек безвременья.
Трудно было простаку Тевье тянуться умом и сердцем за идеалами Годл и Хавы, еще труднее человеку простых и надежных устоев понять безыдеальный практицизм Бейлки.
Этот последний сюжет Ульянов опять-таки играет как комедию. Старый прием: жизнь обеспеченного класса глазами «естественного человека». Перебранка Тевье с надменным швейцаром, которому он тщетно пытается втолковать свое отцовство. Или чинный завтрак с лакеем и переменой блюд, за которым ёрзает Тевье, — всё классические комедийные ситуации. И Ульянов обыгрывает их, но как будто без прежнего победительного азарта. Как будто он притушил блеск глаз своего героя, умерил поток его красноречия: он играет как бы отзвук прежней полнокровной комедии. И не потому чтобы его Тевье так уж постарел. Он ведь, вообще говоря, не стареет, как не меняются и дочери. Речь идет не о бытовом правдоподобии. Это перемена более общая: из истории выкачан воздух. В воцарившемся вакууме неоткуда набрать полную грудь.
Фольклорный герой в неумолимо меняющемся историческом времени — таков Тевье у Ульянова. Времени надежд и времени утраченных иллюзий. Времени, за которым ему приходится тянуться, и времени, которое приходится собою подпирать, потому что у него нет своих устоев.
Туровская М. Михаил Ульянов играет Шолом-Алейхема // Туровская М. Памяти текущего мгновения. М.: Советский писатель, 1987.