В кинематографе произошел ослепительный взрыв в фильме «Председатель». Родился яростный, корявый, израненный, неистовый, святой Трубников — Ульянов, вытаскивающий деревню из послевоенной беды. ‹…›
Итак, Ульянов перешел Рубикон. Прежний Ульянов нравился всем, теперь он вступил в «минированное поле» споров, приятий и столь же резких неприятий. «Сегодня я разделяю актеров и режиссеров — скажет он в ходе публичного диалога с Г. Товстоноговым — на поражающих, удивительных и обыкновенных... Я хочу видеть на сцене такое, чтобы всё во мне перевернулось!.. Надо вырвать зал из стереотипа окостенелого художественного мышления...» Теперь в каждом новом спектакле, в каждой новой роли он выходил на сцену, чтобы взорвать этот стереотип.
Правда, он иногда тратил на это слишком много физических сил, мускульной атаки, «жирного курсива» концепции. Тогда он снова терял часть союзников, но зато приобретал других, которые видят, как Ульянов самоотверженно (пусть это можно было сделать гармоничней) ведет бой с бытующими в ряде театров вялостью, неопределенностью, а то и просто скукой существования актеров на сцене. Он опрокидывает (и доказательно) устойчивую, но неверную «каноническую» репутацию роли и резко, «пуская себя в разрыв», как когда-то сказал Ульянов, спорит с мастеровитым, но равнодушным ремеслом или намеренной «загадочностью» трактовок. ‹…›
Я по-прежнему убежден, что ульяновский Антоний, которым так рассердил многих тем, что предстал перед ними, вместо
Да, вот такой полководец, не взыщите. Он вырос среди солдат и не отучился, заняв место в правительственном Триумвирате, от своих вульгарных привычек. Но зато как жарко он хочет уйти от своего политиканства и от войн цезаристского Рима, подняться на ту «жизни высоту», к которой вела его любовь к легендарной египтянке.
Сейчас, в отдалении от спектакля, понимаешь, что что-то помешало Ульянову сделать последний шаг к этой высоте. Шаг, что был сделан в «Председателе» и в лучших минутах Дмитрия Карамазова. Может быть, увлечение новой концепцией Антония? Это не исключено. ‹…›
«День-деньской» — пьеса Вейцлера и Мишарина о снимаемом со своего поста директоре — очевидная как в значительности проблемы, так и в несложных ходах ее воплощения, очень быстро потеряла бы зрительское внимание, если б не совершенно парадоксальный характер, созданный артистом. Вы только подумайте, что сделал Ульянов, играя человека, несправедливо устраняемого со своего места ‹…›. Он, вместо того чтобы расположить к себе зрительный зал, сделал все от него зависящее, чтобы поначалу настроить его против себя.
По сцене ходил, надменно вскинув голову и заложив руки за спину, человек с каким-то на редкость неприятным, гнусавым голосом, резко и безапелляционно разговаривающий с подчиненными ему людьми. Как талантливый шахматист, Ульянов играл «на обострение», отдавая фигуру за фигурой, и в результате выигрывал партию.
Постепенно мы начинали понимать, что этот характер очень не прост: в нем есть некая маска, и хитрость, и гордость, и ум государственный, и мысль, далеко вперед смотрящая, и, главное, кровная заинтересованность в деле, которому он служит, проводя на своем заводском капитанском мостике день-деньской.
К тому времени, когда М. Ульянов сыграл своего директора, «еще не вышел четвертый том «Летописи» жизни и творчества К. С. Станиславского, и актер вряд ли мог знать содержание письма Константина Сергеевича к И. Н. Литовцевой, в котором Станиславский писал о том, что у участников спектакля, обсуждаемого в их переписке, «еще нет той яркой техники искусства, чтобы с красивой внешностью сыграть отрицательный образ, а с гримом почти урода — положительное лицо. Это очень трудно... У нас для этого есть только один Качалов, он может виртуозничать».
Ульяновская полемика и парадоксы продолжались. В Горлове («Фронт» Корнейчука) он соединяет монументальную карикатуру с трагедией. В «Ричарде III» Шекспира его неистовый горбун с чистыми голубыми глазами вызвал особенно жаркую дискуссию. ‹…›
Последнее, что я видел: Ульянов — Гайдай в «Гибели эскадры» Корнейчука. Такого Гайдая еще не знала наша сцена. Я не имею в виду помпезные эпитеты. Я лишь фиксирую — не знала. В спектакле Симонова среди театральных матросов внезапно сползал откуда-то сверху человек с белым мучнистым лицом не то клоуна, только что снявшего грим, не то мученика, не то убийцы. Это был анархист Гайдай, чья выжженная ненавистью и мукой душа не верила никому, кроме, быть может, женщины, что так же, как и Комиссар в «Оптимистической трагедии», была как бы партийной совестью корабля. Единственное, во что верил Гайдай, была сила. ‹…› Таким Ульянов был в семидесятые годы в театре, кино и на телевидении, где, кстати, не всегда выбирал достойные его роли. Однако в лучших его работах здесь есть и иное: есть те внутренние бури, которые он умеет прикрыть внешней невозмутимостью, есть спокойное, мужественное, содержательное лицо, в которое интересно всмотреться, следя за внутренним ходом мысли, есть мягкость острых решений.
Как все это соединится? В какие формы выльется его духовный максимализм? Какой последует «взрыв»?
Знаю только, что из вахтанговцев сегодня он, может быть, вернее всего следует заветам великого создателя театра, призывавшего художника устремить глаза своей души в народ, ибо то, что сложилось в народе, — бессмертно.
Комиссаржевский В. Реплика о Михаиле Ульянове // Комиссаржевский В. Театр, который люблю. М.: ВТО, 1981.