Был творческий вечер Кирилла Лаврова. На телеэкране сменялись фильмы, отрывки из них, вернее. Герои, казалось бы, не повторялись. Нашлись среди них профессиональный революционер, испытанный рыцарь долга и паренек, убегающий от любви и ответственности. Безупречный и щепетильный морской офицер, с иголочки, и хронический вор-рецидивист, порывающий с прежней жизнью.
В обносившемся свитере и крахмальной рубашке с галстуком, в парадном литом мундире и вытертом кожушке, повидавшем виды, в тельняшке, в рабочей блузе — везде был один и тот же Лавров. Правдивый, во всем достоверный, одним только фактом присутствия гарантирующий от штампа, слащавости, тривиальности или фальшивой ноты. Но и... не суливший открытий. А было открытие в перерывах между картинами, когда сам Лавров, такой, как он есть, в будничном, но добротном пуловере и расстегнутом по-домашнему воротничке, неторопливо, подыскивая слова, о себе рассказывал. И видно было его лицо, располагающее к доверию, интимная и ослепительная улыбка, сложность взгляда, открытого и прямого, но и таящего: я-то все про себя знаю, что вам недоступно...
И этот, другой, несравненно более мудрый и более обещающий, Кирилл Лавров раскрывался разносторонне и неожиданно в очень коротких сценах Молчалина, или Соленого, или героя, едва ли не самого сложного в русской литературе, во всяком случае, одного из сложнейших, и наименее поддающегося простым отгадкам, Ивана Карамазова. <...>
Лавров о своем понимании Карамазова сказал:
— Он для меня со своей тайной в том, что без веры во что-то человек жить не может. Где-то там, после заключительных кадров, уже за пределами фильма должно возникать ощущение, что Иван обретет утраченное...
А Достоевский в одном из писем писал: «Брат, грустно жить без надежды... Смотрю вперед и будущее меня ужасает».
Иван Карамазов Лаврова надежду от себя не отринул. В ужасном и беспросветном внутреннем хаосе теплился для него чуть мерцающий огонек. Сквозь исступление бунта просвечивала мечта о вере. И в этом сказалось не только стремление к постижению философии Карамазова, но и природа дарования исполнителя,
склад натуры актера, тяготеющей к позитивному началу в искусстве. Всем обликом — строгим, неброским, Лавров в Карамазове походит на типичного русского интеллигента. Русые волосы. Русая рамка небольшой бороды. Спокойно размеренные движения. Скупая корректность жестов. И только в стеклянных овалах очков посверкивают вдруг изредка режущие удары взгляда.
И все-таки наиболее полно Лавров постиг своего героя там, где по логике действия проявлялись Иваном лучшие свойства его души, наиболее благородные его чувства. Как лаконично и емко играл, например, актер сцену свидания с Катериной Ивановной. Здесь видна была и мучительность его чувства, и преданность, и решимость отсечь от себя любовь, если это необходимо. Здесь сила характера проявлялась в жесточайшей обузданности своих чувств, в окаменелом терпении, в горестной твердости перед необходимостью. Здесь побеждал в Карамазове Лаврова дух света. Но виделась одновременно побежденная тьма. Без слов, без движения, с суровостью непреложной актер раскрывал перед зрителями процесс борьбы. А из него возникала уже та «диалектика души», без которой герой Достоевского был бы немыслим. <...>
И все-таки этот Иван Карамазов, при всей углубленности, двойственности характера, несомненной его значительности, был, вероятно, ровнее, чуть суше и успокоенней своего литературного оригинала.
Впрочем, даже не так, или совсем не так просто. Потому что как раз в наиболее бурных сценах, в прямых выплесках темперамента, в явном бунте исполнитель был менее драматичен и менее оригинален. А драматизм истинный пробуждался и заражал там, где был глубоко упрятан и затаен. Там, в какой-то, пусть относительной, степени ощущалась бездонность пропасти, бездна духа, затягивавшая в себя Ивана. Не случайно же спрашивает Алеша брата:
— Как же жить-то будешь?.. С таким адом в груди и в голове разве это возможно?
А Иван отвечает, как определил автор «с холодной усмешкой»:
— Есть такая сила, что все выдержит...
Может быть, этой титанической силы духа и «ада в груди и в голове» не хватило Кириллу Лаврову при воплощении роли Ивана Карамазова?
Не удивительно!
Беспредельной трудности роль он фактически завершал без помощи. Постановщик картины Иван Пырьев умер до ее окончания. <...>
Все последние, самые важные для Ивана части снимались по принципу персимфанса, оркестра без дирижера. Очевидно, что где-то столкнулись различные индивидуальности, незаметно сместились пропорции. Обстоятельность повествования, выраженная Пырьевым так подчеркнуто, кое-где привела к ослаблению напряженности. Перенапряженность иных эпизодов (к ним относится и центральная для Ивана сцена с чертом) обнаружила элемент мелодраматизма. В результате, не до конца осуществилось на киноэкране все то, что искал Лавров в Карамазове, не говоря уже о том, что написал о нем Достоевский.
Но ведь и задача была гигантской. Любой шаг на пути к решению был актерским завоеванием. Тем более ощутимым и принципиальным, что он делался без подсказки, без достаточной помощи со стороны. Здесь помощником для Лаврова был личный опыт. В нем актер и искал поддержку. <...>
Вырвавшись из одной, очень сильной и очень определенной сферы своих возможностей, Лавров не утратил ни капли своей достоверности. После крупных, точнее сказать, выдающихся образов русских классиков, он играет <...> своих современников, потому что они наиболее близки его индивидуальности. Его Синцов в фильме «Живые и мертвые», или его Давыдов в «Поднятой целине» воспринимаются как частица самого актера, так много в них от него самого, от его взгляда на действительность, от его личного опыта.
Лаврову идет их скромная внешность, их аскетически суровый быт, их идейная стойкость, их ни в чем не подчеркнутый героизм. <...>
И та же абсолютная физически прощупываемая подлинность в его Синцове. Что говорить, и Синцов, и весь фильм «Живые и мертвые», мне кажется, выиграли бы от дополнительной светотени характера, от большего его разнообразия, от промелькнувшей хоть где-нибудь неожиданности. Но нельзя не узнать в Синцове Лаврова, тех самых сограждан, друзей, родственников, что вместе с ним преодолевали хляби дорог, задыхались в дыму и крови. Синцов был одним из реальных, тех, кто платил своей бедой и кровью за нас, живущих теперь. И, чтобы вы ни думали о Синцове Лаврова, вы уж наверняка не увидели в нем нарочитости, выдуманности, театрального героизма. Пыль на его потемневшей гимнастерке — это пыль военных дорог, а не костюмерных цехов. <...> Как явственно и надежно прослушивается в его дыхании современность. Не отвлеченная, не космическая, некая затуманенная «современность вообще», а конкретная, хоть потрогай,
вся «оттуда, из той зимы, из той избы».
Без этой конкретности персонажи Лаврова существовать
не могут. (А если уж существуют, то им ее не хватает решительно.) Они стоят на земле прочно, и их духовные поиски возникают внутри жизненной прозы.
Беньяш Р. Без грима и в гриме. М.: Искусство, 1965.