Таймлайн
Выберите год или временной промежуток, чтобы посмотреть все материалы этого периода
1912
1913
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
1921
1922
1923
1924
1925
1926
1927
1928
1929
1930
1931
1932
1933
1934
1935
1936
1937
1938
1939
1940
1941
1942
1943
1944
1945
1946
1947
1948
1949
1950
1951
1952
1953
1954
1955
1956
1957
1958
1959
1960
1961
1962
1963
1964
1965
1966
1967
1968
1969
1970
1971
1972
1973
1974
1975
1976
1977
1978
1979
1980
1981
1982
1983
1984
1985
1986
1987
1988
1989
1990
1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
1999
2000
2001
2002
2003
2004
2005
2006
2007
2008
2009
2010
2011
2012
2013
2014
2015
2016
2017
2018
2019
2020
2021
2022
2023
2024
Таймлайн
19122024
0 материалов
Поделиться
«Обрывки» и «кончики» воспоминаний
Владимир Наумов об Иване Пырьеве

Любитель оперетты в соломенной шляпе с ведром воды

Впервые я увидел его сверху, вернее даже не его самого, а шляпу. Старую соломенную шляпу с огромными полями и боковыми отверстиями для продува А еще раньше, до шляпы, я услышал его крик, характерный, срывающийся на фальцет, с неповторимыми пырьевскими интонациями. Было это давным-давно, до войны. Я сидел на полу и собирал самолет из черного металлического конструктора. В это самое время и раздался крик. Я тут же подскочил к окну в радостном возбуждении, предвкушая какой-нибудь привычный дворовый скандал или драку.

Но на сей раз происходило что-то совсем странное: какой-то клубок катался по двору, а вокруг сомкнулась плотная толпа. Чуть сбоку стоял высокий худой человек в соломенной шляпе и что-то кричал, размахивая руками. Сгорая от любопытства, я бросил конструктор и сломя голову помчался вниз. (Кстати, происходило все это в знаменитом в кинематографических кругах доме, в котором обитали многие деятели кино. Находился он на углу Большой Полянки и Хвостова переулка.) Выскочив во двор, я сразу увидел этого самого худого в шляпе. Он распоряжался, давал команды. К нему подбежала какая-то тетка, в руке у нее болталось ржавое ведро. Худой закричал на нее: «Что? Притащила пустое ведро!
Я же сказал…»

Потом его страшный взгляд остановился на мне, и он злобно-ласково сказал: «Эй, пацан, ну-ка, принеси быстро ведро воды! Полное!»

Я схватил ведро, не понимая еще, что происходит, кинулся к крану, который был у нас во дворе, за углом, около гаражей. Обычно откручивали его металлическим прутом. Иначе открыть кран было просто невозможно — он проржавел насквозь. Я, как вихрь, полетал туда, гремя ведром и спотыкаясь. Короче говоря, я наполнил ведро и кинулся назад, находясь все еще под воздействием гипнотического взгляда худого в шляпе. Мне казалось, что от этого ведра зависит, по крайней мере, чья-то судьба. Когда я выскочил из-за угла во двор, высокий в шляпе кинулся мне навстречу, выхватил ведро, обдав меня водой, и, огромными прыжками рассекая толпу, ворвался в середину. Только тогда я увидел, что там вертятся, повизгивая, две собаки. Подняв высоко над головой ведро, он одним махом окатил водой собак.

Одна из этих собак принадлежала сыну Ивана Александровича Пырьева — Эрику, который жил в этом же доме. Звали собаку Грета. Это была низкорослая, похожая на сосиску, толстая овчарка на кривых ногах. Ее иногда выпускали погулять без ошейника. А вторая — тощая, плоская, на длинных ногах — (тоже овчарка) — собака Игоря Андреевича Савченко, кинорежиссера, который впоследствии стал моим учителем. У собаки Игоря Андреевича не было имени. Только фамилия — Дудкин. И вот этот самый Дудкин, который совершенно свободно бродил по двору, как выяснилось, уже давно ухаживал за более аристократической Гретой.
Грету редко выпускали одну. Но вот однажды Дудкин все-таки улучил момент, подстерег эту самую Грету и вступил с ней в любовную связь. В результате чего образовался клубок, вокруг которого сразу же и собралась толпа старушек и зевак. Старушки причитали, ахали, стонали, не зная, что им делать.

Все это, наверное, продолжалось бы очень долго, если бы неожиданно не появился Пырьев. Со свойственной ему энергией и решительностью он тотчас «разрубил этот узел», немедленно отдав необходимые указания, в том числе и мне. И уже тогда, в этом комическом, я бы сказал, гротескно-идиотическом эпизоде, в шалавую бестолковую растерянность толпы он внес порядок и целесообразность. Он действовал как бранд-майор на пожаре, отдавая четкие команды, которые не все, конечно, выполнялись возбужденной толпой, но я выполнил свою миссию абсолютно четко. Это была наша первая встреча.

Впоследствии я часто встречался с ним. Я дружил с его сыном Эриком, жившим в этом же доме и к которому он, собственно, и пришел в тот день, когда произошел весь этот эпизод.
Эрик — сын от первого брака, и Пырьев часто заходил к нему
в гости. Он водил его, а заодно и меня, на футбол, елки и другие увеселительные мероприятия. В общем, всячески нас развлекал. Мы находились в дружеских отношениях, если можно так сказать, с самого раннего детства.

У Ивана Александровича было несколько страстей. Одна из таких страстей — оперетта. Он просто обожал ее и таскал Эрика и меня на одни и те же спектакли по нескольку раз. Я ничего не смыслил в этом жанре и бесконечные посещения театра оперетты стали для маня мучением. Но неугомонный Пырьев обладал деспотическим характером и стал насильно приобщать меня к культуре. Но и я оказался не так-то прост. Узнавая заранее от Эрика о намерениях Пырьева, я, когда наступала пора одевать белую рубашку и идти в театр, смывался в соседний двор с нашим главным окрестным хулиганом Юркой Муравьевым гонять голубей и бить из рогаток крыс. Найти меня было практически невозможно.
Так что, в отличие от многих моих коллег, я никак не могу сказать о себе: «С раннего детства меня тянуло к искусству».

Картежник — шахматист — директор

Борис Барнет называл наш дом «Жилгигант — слеза социализма». Находился этот дом на Можайском шоссе и жили в нем знаменитые кинематографисты: Сергей Герасимов, Лео Арнштам, Борис Барнет, Марк Донской, Иван Пырьев, Михаил Калатозов, Борис Андреев, Марк Бернес и многие другие.

Во дворе было небольшое дощатое сооружение, типа деревенского туалета, выкрашенное в голубой цвет. В нем торговали водкой и принимали посуду. Называлось оно «Денисовка» в честь актера Алексея Денисовича Дикого и открывалось очень рано. Обычно, когда у Бориса Васильевича Барнета было тоскливо на душе, он, сдав авоську с бутылками и воспользовавшись услугами «Денисовки», мечтательно говорил, указывая на нашу «слезу социализма»:

— Хорошо бы взорвать этот игорный притон.

И тут же звал меня к себе сыграть в поддавки. Он любил эту игру и частенько сражался со мной в своей крохотной комнатенке, переделанной из кухни.

Вообще в этом доме было много азартных игроков. Играли в шашки, шахматы, уголки, поддавки, покер, преферанс, канасту, двадцать одно, кости, морской бой, крестики-нолики… Думаю, что в мире не было игры, в которую бы ни играли в «слезе социализма».

Но самым азартным игроком был, конечно, Иван Пырьев. Обычно у него в квартире собиралось за преферансом избранное общество. Мы — плебеи — туда не допускались. Попасть на такую игру даже в качестве немого свидетеля (разговаривать там запрещалось) и видеть все, что там происходит, было колоссальной удачей для нас. Однако свое неистовство азартного игрока он распространял не только на карты, но даже на такую тихую и интеллигентную игру, как шахматы. Он обожал играть в шахматы. Он ко всем приставал, заставляя играть. Иногда он просто принуждал партнеров играть с ним, не останавливаясь ни перед ласками, ни перед угрозами. Играл он в шахматы не очень хорошо, а попросту говоря — плохо, но ужасно не любил проигрывать. Нередко по этому поводу возникали целые драмы (он был человеком, как я уже говорил,
очень импульсивным). Обычно, когда он чувствовал, что начинает проигрывать, тут же требовал ход назад. В то время он был уже директором киностудии «Мосфильм», и многие режиссеры и сценаристы, с которыми он играл, зависели от него, а он был настолько эмоционален, что выигрывать у него было просто опасно.

Чаще всего он играл с Марком Донским, который жил в том же подъезде, этажом ниже или выше Пырьева — я сейчас не помню. То Пырьев играл у Донского, то Донской играл у Пырьева. И вот однажды я зашел к Ивану Александровичу по какому-то делу. Он увидел меня и буркнул: «Подожди, сейчас Донского обыграю и поговорим. Иди, выпей чай», — и опрометью кинулся из комнаты. Я пошел на кухню, там стоял горячий чай, налил, взял замечательное клубничное варенье. Расположился! Вдруг слышу какие-то крики. Вхожу в комнату, там чуть ли не драка. Пырьев наскакивает на Донского, трясет у него перед носом пешкой, требует обратно ход, а Донской не дает. В разгар этого скандала Пырьев в ярости кричит: «Черт с тобой!»

Распахивает окно, хватает шахматы и швыряет их на улицу вместе с доской. Затем со злорадным ехидством смотрит на Донского. Тот же вместо того, чтобы разозлиться, растеряться, возмутиться,
что Пырьев выбросил его шахматы, начал истерически хохотать. В результате выяснилось, что Пырьев в азарте перепутал, забыл,
что он находится в своей собственной квартире и выбросил свои собственные шахматы. Ему просто показалось, что он в квартире Донского. Поняв, наконец, что произошло, он стал проклинать Донского, за то, что тот не умеет играть в настольные игры, за то,
что он не умеет снимать кино, за то, что он не умеет быть интеллигентным человеком, за то, что он не предупредил его, Пырьева, когда тот выбрасывал шахматы в окно, за то, что он врет, что он — Донской — боксер, и если Иван Александрович захочет, он его тут же нокаутирует. В общем, во всем оказался виноват Донской, даже в том, что в квартире Пырьева гудят трубы в сортире.

Однако Иван Александрович так же быстро остывал, как и возбуждался. Причем вначале мне казалось, что это просто игра, что Пырьев искусственно возбуждает себя. Ну что же, может быть, это и было игрой в какой-то мере, странный, почти мистический перепад в настроении. Но впоследствии, видимо, эта игра так впиталась, проникла в натуру Ивана Александровича, что сделалась его подлинной сущностью. Это существование в контрастных перепадах настроений, в отказах от только что возникших напряженных ситуаций было вообще свойственно ему.

Он успокоился так же мгновенно, как распалился. В общем, мы втроем побрели собирать шахматы. Кстати сказать, он выбросил их на Можайское шоссе, на правительственную трассу. В этом доме подъезды были закрыты в сторону трассы навечно, так как Сталин мог проехать по этой дороге к себе на ближайшую дачу в Кунцево. К счастью, был полдень, и все кончилось благополучно, несмотря на страшный грохот, произведенный падением шахматной доски. Одна фигура закатилась куда-то, и мы ее так и не нашли. Это был черный конь. Когда мы возвращались домой и Донской выходил на своем этаже из лифта (он все-таки жил ниже), Пырьев сказал: «Значит, так. Сегодня же вечером принеси мне черного коня от твоих шахмат. У меня теперь не хватает коня по твоей милости. Вообще, конечно, нам повезло, — добавил он задумчиво. — Ты же знаешь, какая это трасса! А какой грохот! Как взрыв. Если бы ночью выбросили это все из окна, могли бы быть неприятности. Никто бы не стал разбираться. Могли бы подумать, что это террористическое действие. И все из-за тебя!»

Пырьев надулся, покраснел и вновь стал наскакивать на Донского, но тот что-то крякнул в ответ и вылез из лифта.

Что касается карт, то у Ивана Александровича тоже были свои партнеры, другие, конечно, Марк Семенович в карты играть
не умел. Среди этих партнеров были драматург Константин Исаев, кинорежиссер Александр Столпер. Исаев был хорошим игроком, почти профессиональным, четким, твердым, спокойным, расчетливым, не поддающимся эмоциям. А Столпер —
такой же эмоциональный, с всплесками, с ошибками, правда,
иногда с озарениями; говорил он невнятной скороговоркой, с колоссальной скоростью, понять его было просто немыслимо. В общем, «мастерица готовить кашу». Когда они играли с Пырьевым, это был изумительный по яркости и красоте и непредсказуемости сюжета спектакль.

Помню один случай, когда я выходил из дома и увидел у подъезда, где жил Пырьев, две фигурки, которые стояли нахохлившись и заговорщицки шептались меж собой. Я подошел и увидел, что
это были Столпер и Исаев. Спрашиваю: «Как дела?» — «Да, вот, — говорят,— идем сейчас к Пырьеву играть в преферанс. Соображаем, что делать. Выиграть у него невозможно. Если выиграем, будут большие неприятности. Оба запускаемся. У меня сценарий, у него картина. Рисковать нельзя. Надо ему проиграть. Но проиграть надо умно. Вообще-то, конечно, мы сильнее — обыграем его в два счета, да опасно… Но и проиграть надо, чтобы он не заметил, потому что если заметит, разозлится еще больше. Гордый. Вот соображаем, как незаметно обхитрить». ‹…›

Он был верным и надежным другом, хотя и большим чудаком. Про него даже ходили легенды, рассказывали невероятные истории. Почти мифы. Он как бы оброс такими простыми, грубоватыми замашками, которые не желал отбрасывать ни при каких обстоятельствах.

Рассказывали, например, историю, когда однажды он был на приеме в Кремле по поводу какой-то значительной даты. И там произошел казус. Не знаю, кто пустил в кинематографическую среду эту историю, может быть, сам Пырьев. Не исключаю такую возможность. Во всяком случае, на этом приеме, после того как выступили члены правительства, были произнесены уже основные тосты, когда приглашенные приступили к приглушенным тихим разговорам, начался междусобойчик, все начали есть. Пырьев взял кусочек
хлеба, намазал обстоятельно маслом и толстым слоем икры.
А здесь нужно сделать небольшое отступление в отношении его прически. Он часто стриг свою тыкву «под бокс». Так называлась прическа тех лет. Сзади все было снято — волосы снимались под машинку. По таким же коротко стриженным затылкам можно было узнать многих сотрудников охраны из Комитета государственной безопасности, которые кишмя кишели на таких приемах. Так вот, когда он намазал этот хлеб икрой, вдруг находившийся рядом человек (с таким же стриженым затылком) грубо толкнул Пырьева в бок и шепнул на ухо: «Эй, ты что? Порядка не знаешь? Икра не для нас, жри колбасу». Короче говоря, он принял Ивана Александровича за своего сотрудника. Однажды, судя по слухам, когда Иван Александрович был на приеме у «каменной задницы» — Молотова, — а дело было летом, в страшную жару, он пришел к нему в кабинет в галошах, чем страшно удивил всех референтов, секретарей, самого хозяина кабинета. Однако никто не сделал ему никакого замечания, но посчитали, что, видимо, он не в своем уме.

Эти его чудачества были не просто какими-то забавами или шутками. Сотрудничая с властью, он, возможно, бессознательно выражал свой внутренний протест, может быть, непроизвольно, может быть, сам того не сознавая. Он как бы пытался разрушить эту страшную пирамиду субординаций, которую сам же и создавал. Такими карнавальными мгновениями он разрушал, взбаламучивал это устоявшееся болото условностей, связанных главным образом с чинопочитанием, инструктивным мышлением. И кроме всего прочего, во многом это была, конечно, игра. Он был артист, он играл. Он строил свой собственный образ. Репетировал его.

Вспомним хотя бы его публичные выступления. Он начинал обычно тихо, едва слышно, особенно в большой аудитории, так что его практически не было слышно. Все как-то напрягались, пытаясь уловить, что же он там говорит. А он едва цедил сквозь свою индюшачью губу, имитируя начальство (высокое начальство всегда говорило очень тихо и медленно). Но поскольку никто ничего не понимал, то наступала абсолютная тишина. Все мучительно вслушивались, а Иван Александрович, как ручеек, журчал, лаская слух, а потом вдруг внезапно взрывался, как будто его ошпарили кипятком, начинал кричать, так что голос разлагался в микрофоне, смысл практически утрачивался, оставался только обвал децибел. Это производило колоссальное впечатление. И вместе с тем то,
что он хотел донести до слушателя, он доносил очень тонко.
Среди этого гарнира всегда был хороший кусок мяса — точно, четко и умело произнесенный фрагмент, который слышал и понимал каждый сидящий в зале Он был великолепным оратором, имеющим очень эмоциональную речь. Он был поразительным во многих отношениях человеком. Много понимал про нашу жизнь, хотя иногда делал вид, что ни черта не замечает. Некоторые его замечания были необычайно точны и звучали как афоризмы. Помню, он переехал из дома на Можайском шоссе, где мы часто виделись, в дом на Котельнической набережной. Это высотный дом, в тот момент сверхшикарный. Однажды он нас с Аловым пригласил к себе, не помню, по какому случаю. Мы зашли в подъезд, похожий на католический собор, затем в огромном лифте, страшно официальном, поехали к нему. Когда мы вошли в квартиру, я был просто потрясен. Это была колоссальная по тем временам квартира. Мне так казалось. Пятикомнатная квартира с закоулочками, переходиками, с холлом. На меня это произвело ошеломляющее впечатление. Я таких квартир в жизни не видел, разве только в иностранном кино.

И я, и Алов были просто потрясены этим зрелищем. Я говорю:

— Иван Александрович, теперь я понимаю, что мы идем к коммунизму.

Он небрежно пробормотал:

— Да, да, да. Мы идем к нему, это бесспорно. Но по очереди.
Очередь приблизительно в двести двадцать миллионов человек, я в начале очереди, а ты — в конце.

 

Наумов В. «Обрывки» и «кончики» воспоминаний // Иван Пырьев в жизни и на экране. М.: Киноцентр, 1994.

Поделиться

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera