Фильм раздавливает.
Не подавляет — именно раздавливает громадой свершившегося
зла, которую мы всегда ощущали, но как бы теоретически: ну расстреляли царя, княжон, цесаревича, царского доктора.
Давно уже, по ту сторону вечности. Жалко их.
А здесь кино как лупа времени: все рядом — и потный вал революции, и ледяное дыхание смерти. Нам позволили прожить вместе с Семьей последние месяцы ее жизни — и жизни той, старой России, которая обещала стать вскорости самой богатой, самой динамичной, свободной и процветающей страной мира.
Мы знаем, чем все кончится. Они — предчувствуют. Но мы живем вместе с ними здесь и сейчас. Сжимаемся в предчувствии непоправимого и необратимого. Не только в жизни-смерти
этой Семьи — но и в жизни-смерти самой России. Нашей с вами жизни-смерти.
Император, оказалось, не похож на свои парадные портреты,
его быт — на роскошную жизнь богатейшего двора Европы, его привычки — на повадку государственного деятеля. Он похож на чеховского интеллигента — так же неспособен кривить душой, ловчить, политиканствовать.
Потому и проиграл. Трон, жизнь, страну.
Страна бушует и разваливается за кадром. Режиссер принципиально не вводит в фильм грохот нарастающей революции, свалки в Думе, штурм Зимнего — мы все это многократно видели. Он предпочитает показать то, чего не видели. Документы, на которых все основано в фильме, — дневники, письма, воспоминания свидетелей. Письма и дневники способны задать интонацию — она сохранена на экране, старомодно сентиментальная и неожиданно наивная. Фотографии царских покоев и вагона, в котором император путешествовал по казенной надобности, позволили в точности воспроизвести обстановку. В художественном решении доминирует нежность — цвета, тона, атмосферы. В отношениях персонажей — нежность, предупредительность, любовь. Работа камеры — хрупкое касание.
Жизнь императорской семьи — неизбежный ритуал. Ритуал замораживает диалоги, микширует внешнее выражение чувств. Выплески эмоций редки и происходят в одиночестве, когда никто не видит, — это уже нужно предполагать, воображать, фантазировать, ибо свидетелей тому нет. Режиссер восстанавливает полноту характера, как астроном домысливает невидимую сторону Луны.
Власть, по фильму, не свергается. Она — иссякает. Мистическим образом. Вдруг ясно, что ее давно нет, — есть оболочка, тот же ритуал отъема власти, ее «национализации» в пользу совсем других людей. Потом и ритуал стал мешать, его отменили. Сначала издевательски-вежливо, потом грубо — выстрелами в лицо. Процесс унижения, через который проходит Семья, страшнее акта расстрела в екатеринбургском подвале — это процесс длинный, как медленная пытка. Процесс, как сказали бы теперь, «опускания» из марева иллюзий в бездну, у которой нет дна. Вот уж, кажется, предел, куда дальше! Нет, приходит время, когда позволено — всё.
Среди множества деталей есть одна, несведущих сражающая наповал: двое солдат в екатеринбургском подвале после команды «Пли!» стрелять отказались. Это исторический факт. Наверное, последний такого рода факт в российской истории:
потом наши люди уже не мучились так проблемами совести и справедливости, исполняя неправедные приказы. Вместе с каплями императорской крови из страны вытекла и иссякла идея, сформулированная Достоевским в пограничном слове «переступил». Мы тогда переступили через невозможное для цивилизованного человека. И стад беспредел. Сначала власти, потом общественных нравов.
— Я был хороший царь? — наивно и совершенно по-детски спрашивает Николай Второй у сына Алексея Николаевича.
— Папа, я тебя очень люблю, — уклончиво и совершенно по- взрослому отвечает Алексей Николаевич.
В вопросе и ответе вся неразрешимость российской загадки: любовь и власть здесь всегда несовместны.
Кичин. В. Любовь и власть // Известия. 2000. 14 июля.