Борода отросла. Книги и прочие материалы прочитаны.
Роль крестьянства в общем течении жизни тогдашнего общества вроде осознана — надевай шинель с красными эполетами, каскетку и готово: «Приготовились, начали!»
Приготовились да. Но до «начали» было еще очень далеко.
И главной трудностью оказалось преодоление тех моих личных качеств, которые, как я уже говорил, очень не совпадали с представлением об образе Жана, и поиски каких-то конкретных живых черт этого человека, словно глухого ко всему окружающему, погруженного в какой-то не ведомый никому, его собственный внутренний мир.
На основе этих раздумий было нащупано какое-то внешнее решение.
Однако чего-то все еще не хватало. Интуитивно ощущая и, может быть, даже очень точно зная, что он хочет, Козинцев все-таки никак не мог добиться от меня, чтобы все уже найденное было согрето изнутри теплом бьющегося, человеческого сердца, что сделало бы из этой, пока что условной фигуры подлинный, живой, убедительный образ.
Репетировали. Думали. Искали…
Шел уже второй час урока-репетиции. Козинцев забрался на какое-то возвышение что-то вроде нижней части старинного, монументального книжного шкафа.
— Ну, Петище, попробуем еще. Представьте себе, Жан что-то ищет среди снующих мимо людей. Он выбился из сил. (Из сил выбился и я, между прочим.) Он тычется из одного места в другое. Отупел. Преодолевает все почти механически в состоянии какой-то прострации…
То, о чем говорил Григорий Михайлович, не было каким-то определенным местом сценария, просто предлагая мне действие и обстановку, в которой Жан находился, и его состояние, самочувствие в ней, он как бы подсказывал сущность образа французского крестьянина — версальского солдата. Жан смотрит и не видит. Ищет и не знает, что. Словно бы несет на себе непрерывно какой-то тяжкий, давящий груз окружающего мира, в то же время не сознавая этого.
Жан устал. Устал и я. В течение более чем часа делать то одно, то другое… Напрягать все свое сознание; держать себя все время в собранном, сосредоточенном состоянии на одной мысли, да, наконец, чисто физически, буквально дрожа от последнего напряжения… И еще, и еще, и еще…
И вдруг, когда уже не Жан, а я сам был близок к отчаянию от тщетных попыток найти то, что где-то вот тут, около витает вокруг, Козинцев вскрикивает:
— Петище, стул! Это он, он виной всему. Все в нем. Он источник всех страданий Жана!..
И уже в полном изнеможении, повернувшись к стоящему в стороне стулу и не видя больше ничего кругом, я вдруг метнулся к нему и, весь дрожа, с глазами, мгновенно наполнившимися слезами, упал перед ним на колени и с яростью стал наносить по этому стулу отчаянные удары. Дойдя до полного исступления, я, наконец, слегка приподнявшись, взмахнул кулаками и изо всей силы ахнул по фанерному сиденью, пробив его насквозь!
Щепа и дрань, образовавшиеся при этом, разодрали мне руки в кровь, когда я выдернул их обратно.
Но боли я не почувствовал. В состоянии полной невменяемости, с окровавленными руками и каким-то странным окосевшим взглядом, ссутулившись и приподняв одно плечо, я поднялся… Нет! поднялся не я, поднялся Жан!!!
— Так, так, Петище! — заорал истошным голосом, перешедшим в фальцет, Козинцев. — Идите, идите!..
И я пошел. Тяжело, едва передвигая ноги, в застывшей, неподвижной позе я двинулся прямо на режиссера.
Козинцев, издав какой-то немыслимый вопль, полный и страха и радости, стал карабкаться с ногами на свое возвышение, повторяя: так, Петище, так!..
А я все шел на него и шел.
А потом остановился. И на пол падали капли пота, слез и крови!
Так я стоял, медленно приходя в себя. Какая-то странная невидимость, окружившая меня, стала исчезать, постепенно приобретая реальные очертания.
Я увидел своих товарищей, безмолвно смотревших на меня, Козинцева, забравшегося с ногами на свое убежище и прислонившегося к стене в позе страха и все же с радостной улыбкой на лице… ‹…›
Становясь самим собой, я почувствовал, как ко мне приходит сознание происшедшего, и как, словно боясь стряхнуть с себя это, быстро уходящее, состояние, я вдруг стал уже совершенно сознательно запоминать, какой я сейчас.
И эту какую-то «косую» позу, и взгляд с застывшим в нем не то вопросом, не то недоумением, и общее, какое-то оглохшее состояние. ‹…›
Но запоминать, собственно, уже и не надо было — это самочувствие осталось во мне как след неизгладимый… Навсегда. Что-то во мне будто оборвалось, но ясно стало одно — в муках и страдании родился Жан.
И никто не знает, что, придя домой, я вдруг разразился страшной истерикой. Меня всего колотило, и я буквально захлебывался слезами, не в силах взять себя в руки.
А год спустя, когда съемки «Нового Вавилона» были закончены, исполнитель роли Жана отправился к врачу-невропатологу — у него была острая неврастения. И только далеко на Севере, за полярным кругом, проведя два месяца среди безмолвия вечных снегов, снимаясь в фильме «Счастливый Кент», я вновь обрел то, что потерял на время, когда был найден Жан Вансан — версальский солдат.
Да, дорого стоил мне мой Жан!
Трудные это были «роды». ‹…›
Соболевский П. Из жизни киноактера. М.: Искусство, 1967.