Щукин глубоко понял страстную булычовскую душу.
Страсть —лейтмотив щукинского исполнения. И булычовское разоблачительство у Щукина — страсть, и вражда к «чужой улице», тоска по своей улице страсть, и желание добраться до «корня» — страсть, и любовь к жизни и ненависть к смерти страсть. Все это вместе в щукинском исполнении может быть выражено одним словом — одержимость. Это — погружение себя целиком в бурлящий поток жизни. Припадки болезни только усталость пловца, собирающего все силы, чтобы достичь берега. Болезнь Булычова служила Щукину для подчеркивания здоровья Булычова. Болезнь равнодушно наносит свои раны, с каждым актом Булычов все слабее, бледнее, изможденнее, но тем сильнее, ожесточеннее, отчаяннее разгорается в нем жизнь. ‹…›
К щукинскому Булычову смерть приходила неожиданно, не было у него этого постепенного умирания, он был подкошен смертью, сражен на ходу. Даже когда болезнь делала свое дело, во втором и особенно в третьем акте, Булычов — Щукин начинал свой разговор слабым голосом, но постепенно голос крепчал, возвышался, весь Булычов как бы вдруг выздоравливал, возрождался, вспыхивал полным и ярким накалом, чтобы затем сразу ослабеть и осунуться. Эти резкие переходы от слабости к силе, и снова к слабости, и снова к силе вместо постепенного убывания сил больше соответствовали образу Булычова, хотя, вероятно, и расходились с клиническими данными.
Академик Бурденко в своей заметке о спектакле указывал, что рак печени всегда сопровождается «душевной депрессией» и что, следовательно, та «сила реакции», на которой Щукин строит свой образ, «маловероятна при его физическом состоянии». «Физические страдания, которые при раке совершенно истощают человека, почти не причиняют беспокойства Булычову». Вместе с тем Бурденко допускает, что избранный Щукиным «рисунок роли… требовал именно такого разрешения образа». Но Щукин и не мог избрать иного «рисунка роли» потому, что для него жизнь Булычова в течение трех актов — беспрерывная борьба, борьба с «другими», с ложью, со смертью. Прекратить эту борьбу — значило бы для него умереть раньше срока, положенного в пьесе.
Такая исходная позиция определила характер щукинского Булычова. Булычов думает о боге, о жизни и смерти, но это не философская беседа, когда он разговаривает с окружающими, и не философское «размышление», когда он наедине с собой. Булычов у многих исполнителей, заговаривая о боге, о силе, охотно поддерживал спор, сам не проявляя особой активности. Он не отказывался от мысли, но и не инспирировал ее.
Он только отдавался этим волнам мысли, как бы шедшим извне. Щукинский Булычов сам ввергал себя в пучину этих волн.
Во всех случаях он проявлял активность, агрессивность мышления, постоянное приближение к той грани мысли, когда кажется — вот-вот будет уловлено неуловимое. И эта жажда уловить, схватить то, что ему важно и что сразу не дается, досада, когда это не удается, радость при успехе заполняли все его существо.
Очень важная черта булычовского интеллекта у Щукина — отсутствие рационалистического мышления, умозрительности, мысли ради мысли. Натуре деятельной была чужда эта «самоцельность» мысли. У других исполнителей, которые сосредоточивались на мысли, только мысли и были. Булычов у них устремлял глаза внутрь себя, окружающие только мешали ему сосредоточиться, отвлекали его, чувствовалось его желание избавиться от них и остаться с самим собой, со своими мыслями, составлявшими единственный источник булычовского познания.
Подобное толкование решительно расходилось с пьесой, в которой Булычов как раз ищет встреч с людьми, его собственные мысли рождаются в столкновении с «другими». Щукин в своих беседах о Булычове рассказывал, что вначале он изучал «…главным образом… не свою роль, а тех, с кем мне (Булычову. — Ю. Ю.) приходилось сталкиваться. Вчитываясь в их слова и мысли, вглядываясь, вдумываясь в их поступки, я мог лучше строить образ Булычова… В застольный период работы пьесы намечалось, что образ Булычова должен особенно ярко раскрываться в отношениях к окружающему… Наедине с пьесой правильность этой установки для меня выяснилась еще отчетливее… Этот внимательный подход ко всем ролям пьесы, охват всех образов, окружающих Булычова, желание их раскрыть, понять, раскусить и перенести это в образ Булычова (подчеркнуто мной. — Ю. Ю.), — этот метод работы создался сам собой».
Щукин шаг за шагом следовал за «другими» не потому только, что сюжет пьесы построен на взаимоотношении Булычова с окружающими, но и потому, что таков характер Булычова: ему нужно другое лицо, даже если это умиротворенный Павлин, или скудоумный Башкин, или незадачливый Гаврила.
Характер Булычова таков, что только в этой форме он мог разрешить свои сомнения. Булычову свойственны определенность, цельность, сила и несвойственны «интеллигентские» черты, послужившие камнем преткновения для многих Булычовых, у которых разлад с самим собой, сомнения, споры, размышления носили аналитически мнительный, изнуряюще-самоуглубленный характер. Для таких Булычовых это внутреннее состояние становилось самоцелью; утонченно-изощренное созерцание этого разлада составляло основу их исполнения. ‹…›
Щукин показывал, что стремление Булычова избавиться от своего душевного разлада есть органическая потребность его природы.
И, следовательно, желание разрешить идейные противоречия и избавиться от них поддерживалось всем складом булычовского характера.
Щукин рассказывал в своей беседе, что он преодолевал «интеллигентские» черты в самом себе, в Щукине, чтобы они не прорывались в Булычове и не искажали свойственного ему характера. «Интеллигентский» материал, замечает Щукин, «жидкий, хлипкий, а булычовский — мажорный». Щукин говорит дальше, что можно «вспылить от нервов», а Булычов может «вспылить от доброго здоровья, если ему не понравится ваша личность. Это — темперамент от здоровья». Вот этот «темперамент от здоровья»,
а не «темперамент от нервов», и есть темперамент Булычова в исполнении Щукина, и, если не ошибаюсь, Щукин ни разу не срывался и не уходил от «здоровья» «к нервам» даже в самых раздражающих, выбивающих его из колеи столкновениях с Павлином, Меланией или Башкиным.
В его торжестве по поводу победы над ними было всегда чувство высокого достоинства, он не унижал себя мелочной мстительностью. Он любил донимать, допекать, выводить их из себя, но делал это без болезненного злорадства. Не было раздражительности, а был гнев, не было нервов, а было здоровье. Разница между ним и «другими» проявлялась и в этой области — в приемах самого спора, в благородстве спора, ибо если «другие» имеют в виду только себя, то Булычов и здесь бескорыстен.
Поэтому точнее будет сказать, что щукинскому Булычову более свойствен юмор, чем ирония: ирония все-таки больше от нервов, а юмор — от здоровья, юмор — это выражение булычовской жизнерадостной натуры. Оттого же щукинский Булычов всегда был бодр, радостен, силен; даже в самых драматических сценах чувствуется эта бодрость, радость, сила. «Я — земной! Я —насквозь земной!» — восклицает Булычов, и это насквозь земное есть источник, питающий и поддерживающий его. Щукин обеими ногами стоит на этой «земле», оторваться от нее — значит сразу потерять здоровье и приобрести «нервы».
Щукин так рассказывает об обстановке, в которой складывался образ Булычова.
«По счастливой случайности я уехал в отпуск… на Волгу… Волга с крутыми берегами, богатые, крепкие дома, крупные неторопливые люди, волжский говор на „о“, широта, простор, тишина… Первые несколько дней я беседовал с местными жителями, прислушивался к их говору, к их ладной, ритмичной, музыкальной речи. А потом стал с самого утра уходить в лес с пьесой… Я приходил домой только к обеду и потом снова уходил с пьесой на высокий берег Волги. Я срезал себе толстую можжевеловую палку и с ней совершал все свои лесные приволжские путешествия. Эта тяжелая, толстая палка во многом мне помогла. Она много дала в ощущении руки, кулака, в походке, в ритме, в движениях. Иногда я бродил по берегу до утра…»
И в другой беседе Щукин возвращается к этой своей можжевеловой дубине: «Я… все мечтал с этой палкой играть: ведь он лесовик, он должен с палкой ходить, но режиссура не дала ей места. Так она в углу у меня и стоит — любимая палка на всю жизнь».
Юзовский Ю. Советские актеры в горьковских ролях. М.: ВТО, 1964.