Ереван. Раннее утро. На улицах пусто. Еще не погашены фонари, но над горами, из-за которых вот-вот взойдет солнце, уже светает.
Часы на башне Дома правительства бьют четыре.
По ступенькам лестницы Центрального телеграфа, расположенного на той же площади, что и Дом правительства, сбегает молодой человек. Сунув несколько телеграмм в висящую у него на боку сумку, он вскакивает на седло мотоцикла, стоящего подле лестницы, и, круто развернувшись, выезжает на площадь.
Рассвет. Панорама Еревана.
Мотоциклист пересекает площадь, проезжает мимо памятника Ленину, несется по широкой улице мимо памятника Двадцати шести бакинским комиссарам, сворачивает в переулок и снова вылетает на широкий проспект имени Сталина, сплошь застроенный новыми домами.
Он тормозит возле пятиэтажного красивого жилого дома, выложенного туфовыми плитами. Остановив мотоцикл, он поднимается по лестнице на площадку второго этажа и звонит. На звонок никто не отвечает. Он звонит второй, третий раз и наконец стучит.
Двери открываются. В дверях, одетый в пижаму и туфли на босу ногу, стоит хозяин квартиры Алексей Иванович Петров, худощавый, средних лет человек с начинающей седеть головой.
— Пожалуйста, распишитесь, — говорит телеграфист, протягивая ему телеграмму, — и проставьте время.
Он смотрит на ручные часы.
— Четыре ноль пять.
Петров молча расписывается и возвращает квитанцию. Он стоит в дверях и несколько раз подряд перечитывает телеграмму с двойным вниманием человека, только что проснувшегося и очень удивленного ее содержанием. Наконец, снова перечитав телеграмму и не отрывая от нее глаз, он кричит:
— Шаке! Шаке! Пойди сюда!
В переднюю в домашнем халате выходит его жена Шаке. Она примерно одних лет с мужем. У нее темные волосы и большие, красивые, сейчас встревоженные глаза.
— Что случилось? — говорит она.
— Подойди сюда, почитай, — подзывает ее к себе Петров.
— Почему в передней?
— Нет, ты почитай, почитай, что там пишут.
Текст телеграммы: «Из Нью-Йорка. США. 9/VIII. Ереван, проспект Сталина, 6. Шаке Вартановне Петровой. Три месяца не получала писем от Чартона. Сегодня прочла газете сообщение о самоубийстве Чартона. Немедленно телеграфируйте, что случилось. Маргарита».
— Хорошенькое дело! — говорит Петров, присвистнув, и, сняв трубку стоящего не тумбочке телефона, начинает набирать номер.
— Что это значит? — взволнованно скомкав в руке телеграмму, — спрашивает Шаке.
— Поскольку покойный Чартон три часа назад пил с нами чай в соседней комнате, это не значит ровно ничего, — спокойно говорит Петров. — Ровно ничего, кроме того...
— Кроме чего?
— Кроме того, что в Америке есть люди, которым очень хотелось бы, чтобы Чартон покончил жизнь самоубийством и чтобы те, кто еще не уехал из Америки сюда, в Армению, поверили в это.
В это время Петров, приложив к уху телефонную трубку, продолжает слушать.
— Но, к их огорчению, твой брат жив и даже настолько здоров, что его не разбудишь простым телефонным звонком. Придется итти.
Подъезд небольшого двухэтажного каменного коттеджа. На дверях бронзовая дощечка: «Член-корреспондент Академии наук Армянской ССР, доктор естественных наук Чартон Агарян».
К дверям подходят Петров и Шаке. Петров сильно стучит в дверь.
— Позвони, — говорит жена.
— Он подумает, что это телефон. Людей надо будить непривычными звуками, — бросает через плечо Петров, продолжая молотить в дверь.
Дверь открывается. На пороге стоит Чартон Агарян, заспанный и не слишком радушно настроенный сорокапятилетний человек с курчавыми черными волосами и крупными, резкими чертами красивого лица.
— Что случилось? — тревожно спрашивает он.
— Ничего особенного, — говорит Петров, — кроме того, что ты покончил жизнь самоубийством.
— Что?
— В американских газетах пишут, что ты погиб. На, читай.
Они все трое проходят в кабинет. Чартон идет первым, на ходу несколько раз подряд читая и перечитывая телеграмму.
Большой кабинет. Иного книг. На письменном столе рукописи. На столике у тахты раскрытая книга с заложенным между страницами шнуром выключенного телефона.
— Так, — поворачивается Чартон к Петрову и Шаке, — что вы на это скажете?
— Только одно, — говорит Петров, — что, очевидно, твой бывший хозяин и, к сожалению, муж твоей младшей сестры, господин Шираян, — очень крупный мерзавец. Ты его недооценивал.
— А ты что скажешь, Шаке? — поворачивается Чартон к сестре.
— Бедная Маргарита! Что она переживает сейчас!
Чартон быстро поворачивается к письменному столу и, разбросав рукописи, берет в руки аккуратно пронумерованную в скрепленную булавкой пачку.
— Вот ее письма ко мне: первое, третье, девятое, четырнадцатое, двадцатое. Она мне писала каждую среду и субботу.
Он перелистывает пачку, проглядывая письма.
— Рада, что мне хорошо, что у меня, наконец, своя лаборатория, что я руковожу институтом. «Дети тебя каждый день вспоминают и каждый день спрашивают: «Когда мы поедем к отцу?»... «Почему от тебя давно ничего нет?»... «Почему от тебя так давно ничего нет?»... «Почему от тебя столько времени ничего нет?».
Он бросает письма на стол.
— Почему от меня столько времени ничего нет, когда я тоже писал каждую среду и субботу? Теперь я, кажется, начинаю догадываться, почему от меня так давно ничего нет. Сначала исчезают письма...
Петров. А потом публикуется статья о самоубийстве Агаряна.
Чартон. И, разумеется, не просто о самоубийстве, а самоубийстве в результате того, что я не вынес советского режима.
Петров. И, разумеется, незадолго до намечающейся отправки второго каравана репатриантов из Америки сюда.
Чартов. А разве караван так скоро?
Петров. Да. Я только сегодня ночью узнал, что за ними уже вышел теплоход из Батуми. И там, очевидно, тоже узнали. Иначе ты бы умер на две недели или даже на месяц позже.
Шаке. Надо сейчас же телеграфировать Маргарите, что ты жив.
Петров. Боюсь, что телеграфировать бесполезно.
Чартон. Почему?
Петров. Хотя бы потому, что люди, которые не пожалели денег на сообщение о том, что ты умер, не пожалеют еще двух сотен долларов на то, чтобы исчезли две-три телеграммы о том, что ты жив.
Чартон. Но все-таки... американский телеграф...
Петров. Во-первых, ты уже год как из Америки, у тебя устарелые представления, а во-вторых, муж твоей сестры господин Шираян...
Чартон. У Шираяна два-три миллиона долларов, но, в конце концов, один он...
Петров. Вот именно это я и хотел сказать: во-первых, он не один. Он, как и все пресловутые дашнаки, только исполнитель большой и, надо сказать, сильной воли. Только лакей.
Чартон. Но...
Петров. Но у него миллионы, ты хочешь сказать? Ну, так он богатый лакей, только и всего. Лакей, у которого есть свои лакеи. Но это не меняет существа дела. У нас есть сведения из разных источников, что отправку второго каравана пытаются сорвать. Это перестало быть частным делом дашнаков и вашего родственника господина Шираяна. Это крупнее.
Чартон. Государственный департамент?
Петров. Да, и еще крупнее. Когда тысячи человек, проживших в Америке пятнадцать, двадцать и тридцать лет, бросив все, садятся на пароход и, не желая больше ни одного дня задерживаться в «американском раю», едут в советский ад, то борьба с этим неприятным явлением перестает быть частным делом господина Шираяна.
Шаке. Неужели Изабелла, наша Изабелла...
Петров (улыбнувшись). С тех пор, как твоя сестра стала госпожой Шираян, я думаю, нет смысла делать особенной разницы между ней и ее мужем.
Чартон. Ты прав. Я, уезжая, насмерть поссорился с ней. И я уверен, что она причастна к этой истории.
Шаке (подходит к стене, на которой висят несколько фотографий, и, сняв одну из них, пристально всматривается в нее: на фотографии снят молодой Чартон, на коленях у него сидит худенькая девочка). Если бы я когда-нибудь встретилась с ней...
Петров (обнимает ее за плечи). То что бы ты ей сказала?
Шаке. Я бы спросила свою маленькую золотушную сестру, которая вечно болела и которую я вечно выхаживала и, наконец, выходила, — я бы спросила ее: «Зачем ты вышла замуж за этого мерзавца Шираяна?»
Чартон. Дай.
Шаке. Что?
Чартон. Фотографию. (Взяв из ее рук фотографию, грубо швыряет ее в угол кабинета. Дребезжит разбитое стекло.)
— Проклятая, идиотская жизнь, — зло говорит Чартон, — жизнь, о которой я не желаю вспоминать! Жизнь, при которой человек, имеющий сто тысяч долларов, слишком многим кажется красивее, лучше и даже выше ростом, чем тот, который имеет один доллар. (поворачивается к Петрову.) Что мы будем делать?
Петров. Сейчас пошли телеграмму: для проверки, верней — для очистки совести. Потом, к вечеру, приходи к нам в управление по репатриации. Мы подумаем.
Чартон. Кто — мы?
Петров. Кто — мы? Я, мой начальник Пилиписян. Если надо — еще несколько человек здесь, в Ереване. Если надо — еще несколько человек в Москве. Если надо будет, то над этим подумают двести миллионов советских людей и скажут твоей жене, что ее муж жив и скажут тебе, что твоя жена будет с тобой. И скажут этому Шираяну и его хозяевам, что будет не так, как хотят они, а так, как хотим мы. Шираян не один, но и ты тоже не один, только никак еще к этому не можешь привыкнуть. А пока — сходи на телеграф.
Чартон (задумчиво). Допустим. Но это ерунда, ты прав. Я должен сделать что-то другое.
Петров. Что?
Чартон. Я подумаю. Подумаю не просто, как Чартон Агарян, а как один из... Ты очень хорошо сказал сейчас про двести миллионов советских людей.
Чартон сидит за рулем открытого автомобиля. Рядом с ним его заместительница, пожилая седая женщина в очках. Чартон останавливает автомобиль у нового дома с очень большими, почти во всю стену, окнами. Одно крыло дома еще достраивается. На лесах работают каменщики. В главном подъезде на двери дощечка: «Научно-исследовательский институт № 3 Академии наук Армянской ССР».
— Ну вот, я вас и подвез, — говорит Чартон, открывши дверцу автомобиля.
—А вы?
— ...Я не буду в лаборатории, во всяком случае, первую половину
дня. Задания всем прежние.
— А если будут вам звонить?
— Не будут. Я предупредил, что до обеда отсутствую. До свиданья.
—Что с вами? — вдруг внимательно посмотрев на Чартона, говорит заместительница. — Вы нездоровы? С вами что-нибудь случилось?
—Я абсолютно здоров, — жестко усмехается Чартон. — Это как раз и есть самое смешное в моем положении.
Лицо его становится серьезным и грустным.
— Со мной случилась прескверная история, Гаррик, — доверчиво говорит он. — Я, видите ли, умер. Некоторым людям в Америке понадобилось, чтобы я умер, и я умер. Впрочем, надеюсь, ненадолго, — прибавляет он, сердито хлопнув рукой по дверце автомобиля.
Автомобиль трогается. Заместительница Чартона удивленно смотрит ему вслед.
Чартон проезжает по многолюдным, шумным улицам Еревана. Въезжает на центральную площадь. Тормозит около большого здания, строящегося против Дома правительства.
Чартон взбирается на леса. Солнечный, ясный день. С каждым пролетом, на который поднимается Чартон, расширяется панорама, которую он видит. Вдалеке — величественный конус Арарата, темный внизу и ослепительно белый вверху. Под ногами — Ереван: широкие проспекты, сады, всюду новые дома. Далеко на окраине мощно дымят заводские трубы. И всюду среди построенных домов — еще строящиеся, всюду леса и стрелы подъемных кранов.
На верхней площадке Чартон останавливает человека в спецовке, со свертком чертежей подмышкой.
— У вас работают приехавшие из Америки?
— В этой смене один, Габриелян. Вот он, прямо под вами.
Чартон заглядывает вниз. На подмостках, на полтора метра ниже его, рослый старый каменщик в комбинезоне, насвистывая, укладывает туфовые плиты.
— Хелло, мистер Габриелян, — говорит Чартон, присаживаясь на край лесов.
— Хелло, товарищ Агарян, — улыбается тот.
— Вы меня знаете?
— Если бы я вас не знал, я бы не выбрал вас в городской совет.
— Вы приехали из Бостона?
— Да, я вернулся на родину из Бостона. С семьей. Я — раз, — говорит Габриелян, укладывая плиту. — Жена — два. — Он укладывает вторую. Сын — три. — Укладывает третью. — Дочь, — укладывает четвертую. — Еще дочь, — укладывает пятую.
— У вас кто-нибудь остался там?
— Никого, — говорит Габриелян, проводя скребком по ряду только что уложенных туфовых плит, как бы подчеркнув этим жестом свои слова. — Никого.
— Но у вас остались там друзья?
— Половина безработных каменщиков Бостона — моя друзья.
— У меня к вам большая просьба.
Габриелян, положив скребок и сложив рупором руки, кричит наверх:
— Подождите с камнем!
Мимо него проплывает люлька.
Чартон. Я заведовал исследовательским отделом на предприятиях мужа моей сестры. Он мне хорошо платил, потому что наживался на мне. Хорошо платил за разные практические усовершенствования, которые он считал полезными. И не желал давать ни одного цента за настоящую исследовательскую работу. Над ней я корпел у себя дома, в своей поистине нищенской личной лаборатории.
Габриелян понимающе кивает.
Чартон. Но год назад в этой своей лаборатории я подошел к открытию, слишком дорогому, чтобы продавать его за доллары. Я привез свою работу сюда, на родину, и сейчас заканчиваю ее здесь. Я принужден был оставить там жену и двух сыновей.
— Зачем?
— Затем, чтобы суметь уехать самому, чтобы мне не успели помешать.
— Хозяин сердится? — подмигивает Габриелян.
— Не только он один. Газеты весь год писали про меня черт знает что. А сейчас, когда советский консул, наконец, добился разрешения на выезд для моей жены и детей с ближайшим караваном, я получил телеграмму от жены. Она прочла в бостонской газете статью о том, что я покончил жизнь самоубийством.
— И поверила?
— Да.
— Что вы хотите, товарищ Агарян?
— Я хочу, если вам, конечно, не трудно...
— А вы короче и проще.
— А короче и проще — я подозреваю, что мои письма и телеграммы...
— Пропадают?
— Да. Напишите в Бостон вашим друзьям, что я жив-здоров и что вы меня видели сегодня здесь.
— Адрес? — спрашивает Габриелян, взяв в руки скребок.
— Бостон, Брум-стрит, восемь.
— Есть, записано, — говорит Габриелян, быстро нацарапав буквы и цифры на готовой кладке стены. Положив скребок и сложив руки рупором, он кричит: — Эй, давай плиты!
Механический цех машиностроительного завода. На большом токарном станке обтачивается длинный вал. Чартон стоит около станка, рядом с курящим трубку рабочим в берете. Судя по жестикуляции, Чартон что-то горячо рассказывает ему, но из-за шума в цехе слова не слышны.
Пронзительный обеденный звонок. Рабочий отводит резец и выключает мотор. Теперь в наступившей тишине слышен голос Чартона.
— Я прошу написать вашим родным, чтобы они зашли к ней, на Брум-стрит, восемь.
Рабочий неторопливо вынимает из спецовки записную книжку и записывает.
— Все будет в порядке, — говорит он. — Между прочим, и тут все в порядке, — добавляет он, снова заглянув в записную книжку. — Полторы нормы до обеда. Что же касается до вашего родственника и бывшего хозяина господина Шираяна, то он, между прочим, и мой бывший хозяин.
Он расстегивает воротник и показывает шрам на ключице.
— Это заводская полиция. В сороковом, во время стачки. Исполню вашу просьбу с особенным удовольствием.
Чартон поднимается по крутой дороге в гору. Оборачивается: далеко внизу под ним лежит Ереван. Машина выезжает на плоскогорье. Невдалеке, в поле, виднеется колонна тракторов. А по дороге медленно движутся волы, впряженные в тяжелые арбы, нагруженные корзинами с виноградом. Слева от дороги узкая полоска узкоколейки. Крохотный паровозик везет поезд вагонеток, груженных громадными камнями.
Машина проезжает через деревню. В конце ее, по обеим сторонам улицы, два или три десятка новеньких, строящихся домов.
Чартон тормозит около стоящей у дороги мраморной арки, из которой бьет родник. Он вылезает из машины, подходит к роднику, пьет несколько пригоршней, а последнюю опрокидывает себе на голову. Поднимает голову и читает высеченную на мраморе надпись: «Вечная память павшим за родину в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.»
Недалеко от памятника стоит трактор. Тракторист, уже немолодой человек в черной войлочной шляпе, с ведром в руках, подходит к роднику вслед за Чартоном.
— На всех дорогах так, — говорит Чартон, оборачиваясь к трактористу. — Хорошо. Интересно, кто это придумал?
— Народ придумал. Матери придумали. За водой идут — сыновей вспоминают.
Подставив ведро под струю воды, тракторист поворачивается к Чартону.
— Ты подошел — ты вспомнил, я подошел — я вспомнил... Есть сыновья?
— Есть, — задумчиво говорит Чартон.
— А у меня... — начинает тракторист и, не докончив фразы, взглянув на Чартона, добавляет:
— Надень шляпу, солнечный удар будет. Недавно приехал?
— Год.
— Вот еще сорок домов строим, — тракторист протягивает руку по направлению к строящимся домам. — Узкоколейку провели, чтобы быстрей. Из Ирана через месяц приедут. Все даем: кровати, матрацы, одеяла. Колхоз дает. Бедные люди приезжают — ничего с собой нет. Счастливого пути. Шляпу надень.
Симонов К., Аграненко З. Второй караван // Дружба народов. 1949. № 6.