Если можно проводить параллели между игрой актера и рисунком живописца, то можно было бы сравнить образ Иудушки, созданный В. Гардиным, с образом попа из картины В. Г. Перова «Сельский крестный ход на пасхе».
Это сходство не внешнее, а внутреннее, стилистическое, сходство в отношении к изображаемому.
Мы знали Гардина — Бабченко, добродушного, простецкого, понятного во всех его нехитрых уловках с «бутылкой», ласкового с животными, глубоко оскорбленного позором завода («Встречный»).
Мы знали Гардина — французского генерала, подтянутого, с насмешливыми искрами в живых молодых глазах, с вежливой саркастической улыбкой умного, цивилизованного европейца, которому приходится во имя интересов родины льстить грубому «parvenu» Анненкову.
— Dieu avec nous? О, это остроумно.
Фонетически и художественно это было безупречно. Гардин грассировал, как подлинный француз («Анненковщина»).
Под церковный благовест и звон колокольцев помещичьего тарантаса появляется Иудушка — Гардин в фильме.
Его примятый старомодный картуз с большим верхом, шелковая крылатка и сапоги бутылками — все дышит правдой исторической эпохи, довольством, сытостью и скаредностью истинно головлевской.
Его глаза прищурены, губы змеятся самодовольной улыбкой, его крестное знаменье по-особенному гадко, трусливо и лицемерно.
Иудушка взят в апофеозе его величия, в расцвет стяжательской деятельности, когда дворня и родные трепещут перед ним, убийцей и ханжей.
Беседа Иудушки с братом Павлом сразу в таких ярких, метких и беспощадных штрихах открывает сокровенные гнойники иудушкина сердца, что остальные проявления характера воспринимаются уже как естественное, законное дополнение, дорисовка, отделка того, что уже сделано в первых кадрах.
Вот хищный профиль Иудушки страстно тянется к костяшкам счетов, и Иудушка теплеет, обмякает от их сухого щелканья. Вот он позирует в личине богомольного добряка перед приказчиком, мужиками, перед портретом застрелившегося сына. Вот он пухлыми руками перебирает деньги, спрятанные за иконой.
Щедринский замысел показать лживость «семейственности» — дворянского вырождающегося рода Гардин осуществил с ясностью и принципиальной последовательностью.
Вся его фигура выражает трусость и отвращенье в разговоре с Улитой о незаконном сыне.
Сквозь ханжескую позу нравственного отца, — не одобряющего игру в карты (сцена с сыном Петенькой) прорывается та же трусость перед необходимостью выдать проигранные три тысячи. Но вот сквозь маску ханжи прорывается зверь, тупой, жестокий, холодный, почти безумный от страсти, его охватившей.. В визгливых криках, в дряблых щеках, дрожащих от ярости, в особенном жесте головы, втянутой в плечи, открывает Гардин самые мрачные провалы, самые страшные бездны сознания Иудушки.
В сценах с полнотелой, тупой и доброй Евпраксеюшкой или изящной Аннинькой вся фигура Иудушки — Гардина подергивается паутиной сластолюбия. Бачки взбиты, узкие брючки в кисточку морщатся от петушиных подрыгиваний ножкой.
В сценах с мужиками в поле, на хозяйственных обходах Иудушка молодеет от ярости, от запаха денег и мужичьей крови. Глаза горят мрачным огоньком, грудь дышит радостно-взволнованно.
Несколько неоправданна финальная сцена в спальне, когда Иудушка мечется в страхе перед своими призраками. В романе-то призраки есть, а вот на экране призраков нет. Есть лишь музыка, передающая страх Иудушки перед надвигающейся смертью; перед одиночеством, может быть, раскаяние за содеянное. Смонтирована эта сцена со смертью Анниньки, происходящей от непонятных для зрителя причин.
В образе Иудушки, созданном Гардиным, нет ни пафоса пушкинского скупого, ни ума Шейлока Шекспира, ни стариковской дряхлости гоголевского Плюшкина.
В Иудушке нет ничего, что взывало бы о жалости, снисхождении или уважении.
Это исчерпывающее, законченное воплощенье омерзительного прошлого, настоящего и будущего словоблудия, ханжества, собственничества, цинизма, стяжательства.
Размеры статьи не позволяют проследить более детально все те оттенки и великолепные детали головлевской выморочной натуры, которые Гардин воспроизвел с правдивостью и сатирической резкостью. Остановимся только на некоторых моментах этой замечательной актерской работы.
Образ Иудушки изменяется во времени. Нарастает жадность к деньгам, лысеет темя, тело дряблеет и темнеет лицо.
Но дело здесь отнюдь не в одном гриме и костюме, который великолепно эволюционизирует от шелковой крылатки к ветхому сюртучишке, к грязной рубашке, неряшливо расстегнутой на груди, чтобы завершиться ватным шлафроком, знаменитым головлевским шлафроком с ватой, торчащей из прорех. ‹…› Дело в том, что Гардин как истинно кинематографический актер (такая тон-работа пропала бы в театральной коробке сцены) играет всем своим телом, шеей и плечами, пухлыми кистями рук, ногами, ступнями ног, коленями, и тончайшим рисунком в мимической игре лица.
Его хищный мелкий шажок в лесу, хлопотливо хозяйственное порханье над крестьянской курицей, проход мимо беременной Евпраксеюшки или заигрыванья с Анненькой отделаны с ювелирной, чеканной точностью.
В советской кинематографии редко встречалась человеческая фигура столь живая, типичная и синтетически воплощающая историческую правду, как эта, подсказанная образами Щедрина. ‹…›
Гардин играет Иудушку в той особенной «немецкой» манере, которую искусствоведы из Теакинопечати обязательно назвали бы «психологическим реализмом».
Гардин во многом исходит от школы Эмиля Янингса, Асты Нильсен, Гетцке. Но мы называем реализм Гардина сатирическим. Гардин не подражает. Он творит заново.
Россоловская В. Иудушка Головлев // Советское кино. 1934. № 3.