Впервые мы увидели Серпилина — Папанова вместе с Синцовым
(его умно и драматично играл Кирилл Лавров) и московским фоторепортером Мишкой Вайнштейном (на редкость сочный образ создал З. Высоковский), которые узнали, что бойцы под командованием Серпилина приняли бой и подбили несколько десятков немецких танков. ‹…› Серпилин вышел из землянки,
не видной в сумерках за его спиной. Был он высок, худ, подтянут, с провалившимися щеками, весь словно обожженный изнутри неотступной жаждой боя. Говорил резко, скрипучим фальцетом, вначале неприятно режущим слух. Четкость его речи, сухость и немногословность поначалу настораживали. Артист не торопился в первых же кадрах раскрыть секрет притягательной силы этого человека. Но рядом с Серпилиным у журналистов сразу же возникло ощущение надежности, прочности, уверенности: этот командир упорно вцепился в клочок земли, вцепился навечно — живым или мертвым — не отступится. Было в нем и глубоко скрытое тепло, которого так недоставало Синцову в последние дни отступления и неразберихи. Они сели, и Серпилин начал рассказывать корреспондентам о бое. Рассказывал обстоятельно, неторопливо, с явным удовлетворением. Потом деловито приказал показать подбитые тридцать девять танков. Это был дорогой, желанный для корреспондентов материал, который они собирали в дни отступления, собирали «по зернышку всё то, что говорило нам о надеждах на будущее, о непреложности веры в окончательную победу.
После сумятицы первых кадров, заполненных беженцами, отступающими солдатами, несущимися на восток машинами, приближающимся визгом, лязгом, грохотом немецких танков — добротные окопы, четкий порядок, боевой дух были особенно дороги Синцову. Серпилин сухо, но в то же время торжественно, с внутренним накалом признался, что «сегодняшним боем доволен», что с утра волновался, как невеста на выданье: «двадцать лет не воевал, первый бой— не шутка! — а сейчас ничего, в своем полку уверен и тем счастлив. Очень счастлив». В интонациях Папанова прозвучали вызов и сила.
Это заставило Синцова, как и многих других, прибившихся в окружении к Серпилину солдат и офицеров, остаться с ним, чтобы воевать до конца.
А потом начались дни, когда Серпилин выводил свою часть из окружения.
«Серпилин в самых трудных условиях окружения подтянут внешне и внутренне, всегда выбрит,— рассказывает А. Д. Папанов о своем герое. — Он образец командира. Не могу представить себе Серпилина не застегнутым до последней пуговицы, по всей форме, и обязательно при ордене Красного Знамени на гимнастерке и с ромбами на грязных петлицах: на одной — настоящим, с облупившейся эмалью, на другой — шерстяным, вырезанным из околыша фуражки. Этот второй ромб, вырезанный из околыша фуражки,— выразительная, емкая деталь, много говорящая о Серпилине, который хотел воевать в любом чине и звании, но армейский порядок есть порядок, и командир выходил из окружения в полной форме, при всех знаках различия». ‹…›
Раскрывая биографию Серпилина, Папанов как бы пользовался перевернутым биноклем, о котором писал Симонов в военных стихах, — то, что сзади осталось, уменьшено, а то, что сейчас — укрупнено, приближено и пристально рассмотрено, чтобы выявить основное, решающее в характере героя.
Об этой дистанции времени хорошо сказал Лев Свердлин: «Ее должен чувствовать каждый актер. Он должен представлять не только то, что происходит с его героем в данный момент, но и то, что произойдет потом и не будет нам показано. ‹…›
«В роли Серпилина, — вспоминал Папанов, — я не позволял себе быть несдержанным. Например, в сцене со Шмаковым, когда Серпилин рассказывает о своем прошлом, можно было бы сыграть точное отношение к событиям, но Серпилин, находясь в состоянии спора с самим собой, вставляет зрителям возможность размышлять вместе с ним. От этого характер, мне думается, становится сложнее, так как не обнажаются некоторые детали, некоторые стороны его жизни, и зритель может фантазировать, додумывать, то есть быть активным участником фильма». ‹…›
...Тревожная Москва, ощетинившаяся баррикадами, заснеженная. Висят в небе заградительные аэростаты. В квартире с заклеенными крест-накрест окнами холодно. Серпилин, постаревший, осунувшийся после ранения, мирно пьет чай, помешивая в стакане ложкой. Жена Серпилина — Валентина Егоровна — нестарая еще, гладко причесанная, по-серпилински сдержанная, укладывает вещи, как-то очень привычно готовится к разлуке. Звонит телефон. Серпилин взял трубку. Можно догадаться, что этот звонок не был неожиданным.
— Хорошо, я жду вас,— нарочито спокойно сказал Федор Федорович. Звонила военврач Баранова, жена труса и предателя, с которым он встретился в окружении и который покончил жизнь самоубийством, испугавшись ответственности за трусость, за то, что, выбираясь из окружения, сжег партбилет и все документы.
К судьбе Серпилина Баранов некогда приложил руку. Предстоял тяжелый разговор.
— Что же ты ей скажешь? — строго, с неприязнью спросила жена.
Серпилин, согревая ладони о стакан с чаем, ответил жестко и непримиримо, что скажет Барановой всю правду, скажет, что муж ее застрелился из-за того, что «и немцев боялся и своих боялся». Только правду! Так решил Серпилин. Но когда он увидел перед собой сдержанного военврача, прямо взглянул в ее глаза, в которых было спрятано горе, он повел себя совсем по-иному и начатую было приготовленную фразу перестроил на ходу. Мы запомнили эту секунду тончайшего психологического сдвига, молниеносно вдруг принятого нового решения. И зрители получили не в словах выраженную дополнительную информацию о характере Серпилина. А артист лишь опустил на минуту глаза, и стало ясно — решительному, прямому человеку непривычна, физически отвратительна ложь, но, когда он вновь взглянул на женщину, потерявшую мужа и только что проводившую на фронт своего восемнадцатилетнего сына, в умных серпилинских глазах была решимость защитить эту женщину от тяжкой правды. Голосом размеренным и сухим он сказал:
— ...Четвертого сентября... он погиб в ночном бою при переходе шоссе. Я сам это не видел, так что, к сожалению, мало что могу добавить. Но мне сообщили, что Баранов погиб смертью храбрых... Можете написать об этом сыну. ‹…›
И снова фронт. Готовится грандиозное наступление под Москвой. Идут войска — пехота, артиллерия. Атмосфера напряженности передается и Папановым: Серпилин неотрывно внимательно смотрит, как идут к фронту войска, орудия, танки.
— Последняя ночь, — звучит дикторский текст, — которая будет так называться, потому что следующая ночь будет называться уже по-другому — первой ночью наступления!
На лице Серпилина, как бы высеченном из единой глыбы камня, жизнь оставила нелегкие отметины — прорезала глубокой вертикальной бороздой лоб, обвела глаза сетью морщин. Папанов сдержанно-темпераментно передает все, что переживает сейчас его герой, предчувствуя великие перемены в ходе войны.
После тяжелого боя дивизия, в которой теперь воюет Синцов, потрепанная, потерявшая многих своих бойцов, должна снова идти в бой. Серпилин, понимая, как смертельно устали люди (есть же предел человеческим силам), обращается к солдатам с просьбой, именно с просьбой, а не с приказом. Эта сцена — одна из сильнейших папановских сцен.
Метет поземка. Ветер швыряет в лицо острый снег. Серпилин простуженным голосом, тревожно звенящим, срывающимся на высоких нотах, говорит:
— Сейчас от вас зависит, чтобы там, на станции, осталось хоть что-нибудь, кроме дыма и пепла, и людям — женщинам и детям — завтра было бы где жить!
Он вглядывается в лица солдат. Камера оператора следует за его взглядом. Прошли крупным планом лица бойцов, измученные, но полные силы и упрямой решимости.
— И второе,— продолжает Серпилин, — от вас зависит, чтобы ваши товарищи не легли безвозвратной жертвой на этой станции.
Я, командир дивизии, знаю, что вы полностью выполнили утренний приказ и сделали все, что могли, но я все-таки прошу вас
(не по-военному прозвучало слово «прошу» вместо привычного здесь слова «приказываю» — и это было абсолютно естественным для папановского Серпилина) сделать последнее усилие, пойти и перерезать фашистам путь к отступлению, они побегут, как только ваш батальон выйдет им в тыл!
И закончил мягко: — Такая к вам просьба, большая просьба, товарищи!
В глазах его были решимость, грусть, сочувствие. И его поняли, поняли потому, что он сумел выразить настроение всех.
Его приказ-просьба вдохновил солдат. Батальон двинулся вперед. Серпилин провожал его глазами.
О чем он думал сейчас, всматриваясь в лица проходящих солдат? ‹…›
Пока батальон Синцова гнал немцев на запад, бойцы разгребали снег и поднимали указательный столб, на котором была цифра «100». Сто километров от Москвы. А недавно значилось тридцать, сорок... Звучал дикторский текст:
— Им надо было заставить себя привыкнуть к простой, но трудной мысли, что, как бы много всего уже ни оставалось у них за плечами, впереди еще была целая война.
Но Серпилин, как и тысячи солдат, знал теперь не только горечь отступления, но и радость победы, радость освобождения городов.
«...Люди постепенно обретали другое самочувствие — самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство и физическое, и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить — испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на рубеж, все ближе и ближе к Москве».
И вот эта пружина распрямилась. И неудержимое наступление отбросило немцев далеко от Москвы, на запад.
Серпилин в исполнении Папанова так нерасторжим с ним, что не хочется говорить — артист сделал, артист передал и т. д., хочется поставить дефис между этими двумя фамилиями: Серпилин-Папанов, ибо это действительно тот случай, когда артист влез в шкуру героя. Произошла химическая реакция соединения, наполнив образ своей плотью и кровью, дав ему не только свою физическую оболочку, но и свой жизненный опыт, интеллект, сердце, артист проникся серпилинским мышлением, его чувствами.
Линецкая М. Анатолий Папанов. М.: Искусство, 1972.